— А чего смотреть? — сказал он — запальчивее, чем собирался.
— Ладно, пошли домой. Ты, поди, умираешь с голоду.
Они вместе пошли по Ривингтон-стрит. Под руку она его не взяла — он был слишком грязным. Со стороны Ист-Ривер вдоль улицы порывами налетал ветер, поднимая миниатюрные пыльные бури, которые подхватывали и уносили с собой бумажный сор. По обеим сторонам высились темные кирпичные фасады, сверху к ним плотной крышкой прилегало небо. На тротуаре было полно прохожих, которым не так много места оставляли тянущиеся вдоль проезжей части мусорные завалы, темнеющие, лоснящиеся сыростью.
Лукас с Кэтрин еле-еле продвигались по узкой мощеной полоске между домами и кучами мусора. Они пристроились за мучительно медленно идущими женщиной с ребенком. Женщина (сзади невозможно было понять, стара она или молода) припадала на левую ногу, а ребенок, девочка в драной длинной юбке, казалось, и не шла вовсе, а волочилась за матерью, влекомая, как предмет мебели, который надо скорее дотащить до дому. Перед женщиной с ребенком шел крупный лысый мужчина, одетый в пальто, похожее на женское, местами потертое до блеска, слишком маленькое для него, с рукавами, надорванными на плечах и кажущими сквозь прорехи алый атлас подкладки. Лукасу невольно представилось, что все эти люди, бедные и оборванные, в древних пальто, которые им либо малы, либо велики, волочащие за собой детей, которые не то не хотят, не то не могут поспевать за ними, шагают по Ривингтон-стрит, приводимые в движение кем-то или чем-то, медленно но непреклонно влекущим их вперед так, что это только кажется, будто они идут по своей воле; все они идут мимо домов и конюшен, мимо кабаков, мимо фабрик и дальше прямиком в реку, в которую один за другим падают и все равно продолжают идти, живые утопленники, по ее дну, и так — пока улица совсем не опустеет и все люди не окажутся в реке, не начнут месить ногами ее илистое дно, пробираясь между потоками желто-зеленого и буро-коричневого, пока их, все это множество бредущих, не вытолкнет в океан, открытое море, где мимо в тишине снуют стаи серебристых рыб, где охристый цвет реки уступает место синеве, где по поверхности воды, высоко-высоко над головой, скользят облака и где они вольны будут поплыть, подхваченные волной, а пальто будут развеваться у них за спиной, подобно крыльям, и дети свободно полетят им вслед, и все это сонмище мертвых рассеется в пространстве, испуская радостные кличи, светясь неясным светом, как светятся созвездия, растекаясь по голубой бесконечности.
Они с Кэтрин вышли на Бауэри, по которой мимо кабаков и злачных мест, щеголяя в ярких нарядах, расхаживали уличные повесы. Они громко разговаривали и жевали толстые, как колбаса, сигары. Один из них, намереваясь завести разговор, приподнял перед Кэтрин свой цилиндр, но его увлекли за собой хохочущие приятели. Бауэри была младшей двойняшкой Бродвея, меньшей звездой в созвездии, что не делало ее менее яркой и шумной. Но простора для пешехода здесь было побольше, а по-настоящему бедные попадались еще чаще.
Кэтрин спросила:
— Там было ужасно?
Лукас ответил:
— Механик засучил рукава, полисмен обходит участок, привратник отмечает, кто идет.
— Прошу тебя, Лукас, — сказала она. — Говори со мной на простом языке.
— Мастер сказал, я справляюсь, — ответил он.
— Можешь пообещать мне одну вещь?
— Да.
— Обещай, что, пока тебе приходится там работать, ты будешь очень-очень осторожным.
Лукас вспомнил о зажиме, и ему стало стыдно. Он не был осторожным. Он позволил себе замечтаться.
Он сказал:
— Я знаю, что я бессмертен, я знаю, моя орбита не может быть измерена циркулем плотника.
— А еще обещай, как только получится, уйти с этой работы и найти себе другую.
— Обещаю.
— Ведь ты…
Он ждал: что такого она о нем скажет?
Она сказала:
— Ведь ты для другого предназначен.
Он был счастлив услышать это, вполне счастлив. И все равно надеялся на большее. Он ждал, что она что-то ему откроет, хотя и не мог бы сказать, что именно. Ждал изумительной лжи, которая обратится правдой, как только она ее произнесет.
Он сказал:
— Обещаю.
Для чего же он предназначен? Он не мог заставить себя спросить об этом.
— Тяжело это, — сказала она.
— А ты? У тебя сегодня на работе было все в порядке?
— Да. Я все шила и шила. Знаешь, на работе — отпускает.
— Ты сама…
Она ждала: что он собирался у нее спросить?
Он спросил:
— Ты сама была осторожной?
Она рассмеялась. Он покраснел. Разве вопрос был таким уж глупым? Она всегда казалась ему такой беззащитной, словно нет ничего проще, чем обидеть такую, как она, — добрую, дивно пахнущую. Вот ее и обидят — не теперь, так потом.
— Была, — ответила она. — Ты обо мне беспокоишься?
— Да, — сказал он.
Он надеялся, что не сморозил очередную глупость. Робко ждал, не станет ли она снова смеяться.
— Не надо, — сказала она. — Думай только о себе. Обещай мне это.
Он сказал:
— Каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам.
— Спасибо, мой дорогой. — Больше она ничего не сказала.
Он проводил ее до ее двери на Пятой улице. Они стояли на крыльце, испещренном яркими пятнышками.
— Теперь ты пойдешь к себе домой и съешь ужин.
— Можно у тебя что-то спросить?
— Все, что угодно.
— Хочется знать, что это такое, что я делаю на фабрике.
— Ну, я думаю, на фабрике делают много разных штук.
— Каких штук?
— Деталей больших механизмов. Шестеренки там, болты… ну и прочее.
— Мне сказали, я делаю кожуха.
— Значит, так оно и есть. Именно их ты делаешь.
— Понятно, — сказал он.
Понятно ему не было, но он счел за лучшее не продолжать. Лучше притвориться, что знаешь, что такое кожух.
Кэтрин с нежностью взглянула на него. Неужели снова поцелует?
Она сказала:
— Хочу тебе кое-что отдать.
Он затрепетал. Намертво стиснул челюсти. Сейчас ни в коем случае нельзя заговорить — ни словами книги, ни своими собственными.
Она расстегнула ворот платья, опустила руку за пазуху и извлекла медальон. Стянула через голову цепочку, взяла ее в пригоршню вместе с медальоном.
Она сказала:
— Носи это.
— Не могу, — ответил он.
— Там внутри прядь волос твоего брата.
— Знаю. Я это знаю.
— А ты знаешь, — сказала она, — что у Саймона был точно такой же, с моим портретом?
— Да.
— Он мне его не показывал.
— Никому из нас не показывал.
— Владелец похоронного бюро сказал мне, что медальон остался с ним. Что он остался на Саймоне, когда его положили в гроб.
То есть у Саймона была с собой Кэтрин. У него был кусочек Кэтрин в том ящике на другом берегу реки. Возводилась ли она тем самым в ранг почетного покойника?
Кэтрин сказала:
— Я буду чувствовать себя спокойней, если он будет с тобой, когда ты на фабрике.
— Он твой.
— Давай считать его нашим. Твоим и моим. Согласен сделать мне приятное?
Перечить было невозможно. Разве мог он отказаться сделать что-то, от чего ей будет приятно?
Он сказал:
— Ну если ты так хочешь.
Она надела цепочку ему на шею. Маленький золотой диск медальона повис у него на груди. А недавно он касался ее кожи.
— Спокойной ночи, — сказала она. — Поужинаешь — и сразу в кровать.
— Спокойной ночи.
И тут она его поцеловала — не в губы, но хоть в щеку. Повернулась, вставила в замочную скважину ключ. Он чувствовал на своей коже ее поцелуй и тогда, когда она уже отстранилась.
— Спокойной ночи, — сказал он. — Спокойной ночи, спокойной ночи.
— Иди, — велела она. — Сделай, что должен сделать для отца и матери, а потом спать.
Он сказал:
— Я возношусь от луны, я возношусь из ночи.
Она обернулась к нему с порога. Во взгляде той, которая прежде так много смеялась, которая первой пускалась в пляс, была такая скорбь. Может, он обманул ее ожидания? Усугубил ее печаль? Он стоял, понурившись, пригвожденный к месту ее взглядом. Она повернулась и скрылась за дверью.