На следующий день Филимончука взяли. Нашли быстро, по отвертке, которую он оставил на месте первого убийства. Следствию и суду все было предельно ясно. Хватало улик, свидетелей и чистосердечного признания самого обвиняемого. Но никто не мог ответить на один-единственный вопрос: «зачем он это сделал?»
Приговоренный к расстрелу, похоже, и сам не понимал происшедшего. Каялся, хотел исповедаться священнику, в просьбе о помиловании к Президенту изложил всю свою жизнь, но так и не смог объяснить мотивы преступления. А однажды, при очередном обходе заключенных, с лихорадочным блеском в глазах поведал начальнику СИЗО:
— Вы знаете, гражданин подполковник, в детстве, когда мне было лет шесть, как сейчас помню, я с матерью ходил на рынок. Там сначала маме, а потом и мне по руке гадала цыганка. Так вот она наворожила, что в двадцать пять лет меня ждет большое горе и смерть…
Похоже, он говорил правду, придя к старой, мудрой истине, что судьба родилась раньше мира. Но если этот роковой закон Вселенной свершился в отношении Филимончука, то как быть с остальными? Его отец после суда повесился, мать сошла с ума, жена развелась, сменила фамилию и строго-настрого запретила родственникам и знакомым вспоминать бывшего мужа.
Районный центр Залеск взбудоражило зверское убийство. В маленьком скверике, всего в пятидесяти метрах от райотдела милиции, прямо на аллейке обнаружили труп гражданина Циконова с восемнадцатью колотыми ранами. Этого добродушного и смешного пропойцу знали все — и взрослые и дети. Дядя Саша, ветеран войны и труда, за несколько дней пропивал свою пенсию, угощая всех подряд, а потом целый месяц ходил и побирался. Тем не менее был довольно постоянен в своих привычках и склонностях. В весенне-летнее время спал только на свежем воздухе и на одной и той же лавочке, в одном и том же замусоленном тулупе, в одних и тех же старых, стоптанных сапогах.
Но еще более поразило уездных обывателей, что убийство совершил восемнадцатилетний Сергей Петрущак, единственный сын председателя райпотребсоюза. За ним давно замечалась патологическая жестокость. Соседи с ужасом рассказывали, как Сергей распинал на заборе живого щенка, хладнокровно разрезал ему живот, несмотря на отчаянный визг и судороги несчастного животного.
— Ты что делаешь, ирод?! — кричала, теряя сознание, его родная тетка.
— Изучаю анатомию, — спокойно отвечал истязатель, — у меня скоро экзамен.
Так вот, этот самый живодер сколотил банду из шести подростков. Жестоко наказывал каждого за неподчинение, требовал безусловной исполнительности и твердости. В тайнике прятали несколько десятков единиц холодного оружия, самодельную взрывчатку и написанные кровью списки, кого надлежит уничтожить, дабы очистить землю от «чумы и скверны». Указывались имена и фамилии школьников и школьниц, милиционеров, дворников и официантов. А на дяде Саше они испытывали себя. Каждый нанес по три раны, но разной глубины. По выводам экспертизы только удары Петрущака оказались смертельными.
Семнадцатилетний Юрий Вилов, не по годам рослый и крепкий юноша, зашел в гости к своей подруге, студентке медицинского училища Клаве Розовой, зная, что ее родители уехали на несколько дней из города. Зашел с цветами и с бутылкой портвейна. Девушка впустила его в квартиру, но не дальше прихожей. Это оскорбило Вилова настолько, что он задушил ее, а потом изнасиловал. Сделал это хладнокровно, без суеты и нервозности. Раздел мертвую жертву, нашел тряпку и тазик, набрал воды, смыл предсмертные испражнения, а тогда уже и потешился. Выпил вино и ушел. Цветы оставил.
Его арестовали через несколько дней, однако следствие тянулось более года. Прокуратурой и милицией проверялись десятки версий. Авторитетные родители Вилова, отец — начальник штаба мотострелкового полка, мать — директор средней школы, то и дело подбрасывали лихо закрученные сюжеты, оправдывающие сына, доказывали, что он — подставное лицо и взял всю вину на себя как несовершеннолетний, а совершили преступление другие, что это месть рэкетиров отцу Клавы, фининспектору облисполкома, что жертва сама повесилась, имитируя убийство, и так далее.
Но все версии лопались, как мыльные пузыри. Правда оставалась простой и, вместе с тем, непонятной. Все тот же вопрос все так же не находил ответа. Поражался даже видавший всякое на своем полувековом поприще прокурор Голенко:
— Я такого пацана еще не встречал. Он так спокойно и подробно рассказывает о совершенном убийстве, вроде ведет речь о вчерашнем просмотре эротического видеофильма.
Итак, во всех описанных криминальных историях справедливость вроде бы восторжествовала. Следствие и суды расставили все точки над «і» в этих скорбных делах, но тягостное недоумение все же осталось. Неоднократные судебно-психиатрические экспертизы по каждому из упырей давали только одно заключение: «вменяем, хорошо контролирует и управляет своими действиями…», — подтверждая дикую, необъяснимую сущность текущего момента земной цивилизации.
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
Коверчук Иван Федорович попал в следственный изолятор в свои пятьдесят девять лет. До этого тянулась его длинная и сложная жизнь, довольно типичная для здешних мест.
Еще подростком он привлекался к уголовной ответственности за участие в бандах ультраправых националистов, за что получил двадцать пять лет и терпеливо отбыл весь срок на далеком, чужом Севере. Прижился, обзавелся семьей и остался тянуть свою лямку вдали от родных мест.
С уходящими годами домой тянуло все сильнее, хотя и чувство тревоги не раз его останавливало. И, как оказалось впоследствии, вполне обоснованно. Всего год ему удалось пожить в районном центре, вблизи которого родился. Только и успел купить на окраине полдома.
Его опознала женщина, родителей которой расстреляли оуновцы. В этом жутком деле то ли по глупости, то ли под принуждением принимал участие и шестнадцатилетний Коверчук. Нашлись свидетели и очевидцы. Суд заседал целых три месяца и определил Ивану Федоровичу, не принимая во внимание давность происшедшего и его малолетие, «вышку».
В камере смертников Коверчук вел себя весьма пристойно и вежливо. Много читал и все писал письма родным и близким. Только во время обхода камер представителями правоохранительной власти проявлял испуганное беспокойство. Особо настораживали его папки и планшеты в руках сотрудников прокуратуры. Он всегда задавал один и тот же вопрос:
— Это у вас та страшная бумага?..
Верховный Совет отказал ему в помиловании, однако в это время Коверчуку исполнилось шестьдесят лет, а в проектах нового уголовного законодательства появилось положение о том, что лицам старше шестидесяти лет смертные приговоры выноситься не будут. Это обнадежило Коверчука и заметно взбодрило. Он ждал «помиловку» от Президента. На нее рассчитывали и служащие СИЗО. Многие рассуждали, что преступление совершено в несовершеннолетнем возрасте, и прошло столько лет…
Но в который раз сомневающиеся опять убедились, что на преступления подобного рода ни возраст, ни срок давности влияния не имеют.
К Ивану Федоровичу по-своему привыкли и контролеры и офицеры. Маленький, пухленький, заискивающий и учтивый, он ни у кого не вызывал ни злобы, ни раздражения. И сообщать ему об отклонении прошения о помиловании в последней инстанции никто не хотел. Начальник дежурной смены старший лейтенант Маслич надел Коверчуку наручники и твердо объявил:
.— Так, дед, по-быстрому собирайся, пойдем в баню.
Тот живо нацепил на шею полотенце, взял мыло и засеменил по коридору к душевой, находящейся рядом с камерой.
— Не сюда, — остановил его Маслич, — здесь воды нет, трубу прорвало, идем вниз.
И только на последних ступеньках, ведущих в страшные подземные казематы, Коверчук понял, что и к чему. Его щеки затряслись, губы задрожали, из глаз градом покатили слезы.
— Ой, родненькие, куда это вы меня? Прощайте, мои дорогие, не поминайте лихом, я на вас зла не держу, счастья вам и вашим детям и моим передайте… — несвязно бормотала, теряющая связь в реальным миром, саморазрушающаяся личность.