— Иногда. Не часто.
— Боль? Смущение?
— Да. Немного.
— Гнев?
Я поколебался: — Нет.
Некоторое время было тихо. Потом доктор Дэвидсон спросил: — Вы когда-нибудь чувствовали гнев?
— Да. Как и все.
— Это нормальный ответ на ситуацию крушения планов, — заметил доктор Дэвидсон. — Так что вас приводит в гнев?
— Глупость, — сказал я. Даже просто говоря это, я чувствовал, как у меня напрягаются мускулы.
Доктор Дэвидсон сказал озадаченно: — Я не уверен, что понимаю, Джим. Ты можешь привести примеры?
— Не знаю. Люди, лгущие друг другу. Нечестность…
— А в особенности?, — настаивал он.
— Э-э, ну, например, кого я встретил на приме прошлой ночью. И ученые этим утром. И даже полковник Ва… — люди, пославшие меня сюда. Все говорят мне. Но пока никто не хочет слушать.
— Я слушаю, Джим.
— Вы не в счет. Вам надо слушать. Это ваша работа.
— Ты когда-нибудь думал, какие люди становятся психиатрами, Джим?
— Нет.
— Я расскажу. Те, кто интересуются другими людьми так, что хотят слушать их…
— Ну… это не одно и то же. Я хочу говорить с людьми, которые могут ответить на мои вопросы о хторрах. Я хочу рассказать им, что я видел. Я хочу спросить их, что это значит — но, похоже, никто не хочет слушать. Или, если слушают, они не хотят верить. Но я знаю, что видел четвертого хторра, выходящего из гнезда!
— Это трудно доказать, не так ли?
— Да, — проворчал я, — это так.
— Почему бы тебе снова не сесть?
— Что? — Я понял, что стою. Я не помнил, как поднялся из кресла. — Извините. Когда я гневаюсь, то хожу.
— Не надо извиняться. Как иначе тебе справиться со своим гневом, Джим?
— Да, я догадываюсь.
— Я не спрашиваю, как ты думаешь справляться с ним. Я спрашиваю, что ты делаешь, когда справляешься с гневом?
Я пожал плечами: — Становлюсь бешеным.
— Ты говоришь людям, когда гневаешься?
— Да. Иногда.
Доктор Дэвидсон ждал. Терпеливо.
— Ну, почти всегда.
— В самом деле?
— Нет. Очень редко. Я имею в виду, что иногда взрываюсь, но чаще всего нет. Я имею в виду…
— Что?
— Ну, э-э…. на самом деле мне не нравится говорить людям, что мне плевать на них.
— Почему нет?
— Потому что люди не хотят слушать это. В ответ они только свирепеют. Поэтому, когда я рассвирепею на кого-нибудь, я… пытаюсь не поддаваться и поэтому могу рационально обращаться с другим человеком.
— Я понимаю. Можно сказать, что ты подавляешь свой гнев?
— Да, наверное.
Настала долгая пауза. — Так ты еще носишь в себе массу гнева, не так ли?
— Не знаю. — Потом я поднял глаза. — А вы что думаете?
— Я еще не думаю, — сказал доктор Дэвидсон. — Я ищу сходство.
— О, — сказал я.
— Позволь мне спросить, Джим. На кого ты гневаешься?
— Не знаю. Люди говорят со мной, говорят мне, что делать — нет, они говорят мне, кто я есть, а я знаю, что я не таков. Они говорят мне, но не хотят меня слушать. Когда папа говорил: «Я хочу поговорить с тобой», в действительности он имел в виду: «Я стану говорить, а ты будешь слушать». Никто не хочет слушать, что мне надо высказать.
— Расскажи мне больше об отце, — сказал доктор Дэвидсон.
Я пошевелился в кресле. Наконец, я сказал: — Ну, понимаете, не то чтобы папа и я не могли общаться. Мы могли — но не общались. То есть, не очень часто. Ну, время от времени он пытался, и время от времени я пытался, но чаще всего каждый из нас был слишком погружен в свои заботы, чтобы интересоваться другим.
Я сказал: — Знаете, папа был знаменитым. Он был одним из лучших авторов программ-фэнтези в стране. Не самым популярным: он не устраивал массу вспышек и шумов, но он был одним из наиболее уважаемых, потому что его моделирование было интеллигентным. Когда я был ребенком, многие, даже мои друзья, говорили мне, какая мне выпала удача, потому что я мог играть во все его программы прежде других. Они не могли понять мое отношение к его работе, а я не мог понять их благоговение.
— Как ты относился к его работе?
Я ответил не сразу. Я хотел прерваться и дать доктору Дэвидсону комплимент: он задал правильный вопрос. Он был очень проницательным. Но я понял, что намеренно отвлекаюсь. И понял, почему. Я не хотел отвечать на вопрос.
Доктор Дэвидсон был очень терпелив. Ручки кресла стали теплыми. Я оторвался от них и сцепил руки. В конце концов я сдался. Я сказал: — Э-э… мне кажется, я не понимал тогда, но думаю, нет, знаю, что я обижался на работу папы. Не на сами игры, а на его тотальную погруженность в них. Мне кажется, я ревновал. К папе приходила идея, скажем, вроде «Преисподней», «Звездного корабля» или «Мозгового штурма», и он превращался в зомби. В это время он исчезал в своем кабинете на недели. Его закрытая дверь была угрозой. Не беспокоить — под угрозой немедленной болезненной смерти. Или, может быть, хуже. Когда он писал, было похоже на жизнь с привидением. Вы слышали звуки, знали, что кто-то есть с вами в доме, но никогда не видели его. А если случайно видели, было похоже на встречу с иностранцем в гостиной. Он бормотал приветствие, но оставался со взглядом, удаленным не миллион световых лет.
Я не знаю, как мама научилась жить с ним, но она научилась. Каким-то образом. Папа вставал еще до семи, сам готовил завтрак, а потом исчезал на весь день, выходя из кабинета, только чтобы схватить что-нибудь из холодильника. Мама взяла за правило оставлять для него тарелки с едой, так что ему надо было только схватить тарелку с вилкой, и он снова исчезал к своим штудиям. Обычно мы не видели его до полуночи. Это могло продолжаться неделями.
Но мы всегда знали, когда он достигал половины пути: он брал трехдневный отпуск для перезарядки своих батарей. Но он делал перерыв не для нас, он брал его для себя. Он вел нас в ресторан и на шоу, или на пару дней мы уезжали в парк развлечений, но всегда чувствовалось напряжение. Мэгги и я не знали, как на него реагировать, потому что много дней ходили мимо его кабинета на цыпочках. Внезапно он больше не был монстром, он хотел быть нашим другом, но мы не знали, что значит быть его другом. У него никогда не было времени дать нам шанс научиться.
Долгое время я ревновал к его компьютеру, но потом научился выживать без реального папы, а потом это стало неважно. Очень скоро самым тяжелым стало, когда он пытался наверстать потерянное время. Нам всем было так не по себе и всегда наступало облегчение, когда он наконец протягивал руки и говорил: «Ну, мне, наверное, лучше вернуться к работе. Кому-то надо оплачивать счета за все.» У мамы, конечно, была своя работа, но она была в состоянии выключить терминал и уйти, не оборачиваясь. Папа никогда не мог — если ему надо было решить проблему, он глодал ее, как щенок воловью кость. Позднее, когда я стал старше, я обрел способность оценить элегантность работы папы. В его программы не только было приятно играть, они были так красиво структурированы, что было радостно их читать. Но не имело значения, как я уважал продукты его труда, я все еще обижался на то, что так много его эмоциональной энергии ушло в его творения, оставив так мало для меня. Для семьи.
Когда папа, наконец, завершал программу, он был полностью выработан. Он не мог и близко подойти к машине целые… я не знаю, мне казалось — месяцами. Он даже не мог играть в игры других авторов. Наставали времена почти окей, потому что он пытался приложить усилия, чтобы научиться, как снова стать реальным человеческим существом — настоящим отцом. Но потом мы научились различать признаки, потому что в действительности он не мог это сделать. Как только подходил слишком близко, он чувствовал это и снова отступал. Внезапно — в неподходящий момент — ему приходила новая идея и он снова уходил.
Поэтому у Мэгги и меня, ну, я не знаю насчет Мэгги, но мне казалось, что она чувствует так же, была дыра в жизни и нам надо было либо искать что-нибудь еще, чтобы ее заполнить, либо научиться жить с этим. В основном именно это я и делал — жил с пустотой, потому что не знал, что семья не должна быть такой. Мэгги — ну, она нашла собственный ответ. Мы не были настолько близки.