— Я ведь оставила вместо себя Гертруду!
— Но я же… не вы, — услышав меня и на миг повернув голову, возразила подруга.
— Они привыкнут. И поймут… что вы будете даже лучше меня.
Гертруда энергичными кивками выразила протест.
— Привыкнут!
Я произнесла это вполне убежденно: сколько у Гертруды скопилось нерастраченной энергии внимания к роду мужскому! Вот и пусть выплескивает всю ее на моих мужчин. Я-то уж никогда и ни в чем не смогу… Никогда и ни в чем.
— Поймут… что вы будете даже лучше меня, — не задумываясь, повторила я, чтобы убедить мужчин. Возможно, она была не лучше и не хуже — просто мы были такими разными, что, приятельствуя много лет, никак не могли перейти на «ты».
Не только Алеша впивался в Леру алчущим взором. От этого не удерживались и студенты-практиканты, частенько навещавшие нашу палату.
— Неужели ей ничто и ничуть не поможет? — спросила я палатного врача, видевшего в Лере лишь пациентку.
Он, измотанный онкологическим адом, который называл «своей службой», похоже, к тому аду прижился. Но с Лериной саркомой смириться не мог даже он. Слишком уж она противоречила справедливости.
— Оттягиваем, как можем. Для нее ведь каждый месяц… и даже каждый день…
Та его не завершенная фраза мне запомнилась.
«Жить сегодняшним днем» — призывали не только жизнелюбы-хапуги, но и бессмертные мудрецы. Правда, аргументы не совпадали — у одних: возьми, ухвати все, что в этот день сможешь, а у других: отдай, сотвори все, что тебе предназначено сотворить в этот день. Бывают, однако же, ситуации, когда получить что-то досрочно и в большем количестве, чем рассчитано на один день, необходимо и вовсе не грех.
Студент-практикант по имени Вячеслав выглядел чересчур отутюженно на больничном фоне. Свои бакенбарды и усы он опекал, как влюбленный в природу садовник опекает грядки и клумбы. Но влюблен Вячеслав был не в растительность — садовую или свою собственную — а, как и мой Алеша, в прекрасный пол, на данном же этапе — в Леру, старше которой был с виду лет на пять.
Мне, честно говоря, с юности казалось, что бакенбарды следует заслужить, что на них имеют право выдающиеся художники и поэты.
— Приглашает в кино, — прильнув к моей подушке, словно мои мужчины, но более мягко и нежно, прошептала Лера. — Я боюсь.
— А ведь звонков своих многочисленных почитателей ты не боишься!
— Они звонят из нашего города… как и мама. Это далеко. Оттуда они не дотянутся. А он… совсем рядом.
— И хорошо!
— А если в темноте вдруг полезет ко мне… обниматься и целоваться?
— Ну, и целуйся. И обнимайся… Что такого?
— Да-а? — изумилась она, воспринимая мой совет, как очень авторитетный, но странный. — А если потом домой пригласит? Он намекнул… Как отвертеться?
— Зачем отворачиваться? Что тут особенного?
— А если вдруг…
— Ну, таких советов я давать не могу. Но вообще-то настает время, когда…
— Вы так думаете?
Я могла бы сказать: «Советую тебе как мать…» Но советы матери для нее, я заметила, не были убедительны. И я сказала:
— Советую тебе как женщина.
Она опять изумленно вперилась в меня.
Вячеслав был мне неприятен. Не своими ухоженными усами и даже не претенциозными, будто не по праву принадлежащими ему, бакенбардами, которые, я приметила, производили на Леру впечатление (интеллигентность и обаяние все же хитроумно уживались в ней иногда с наивной провинциальностью). Вячеслав был неприятен мне, думаю, потому, что он претендовал на обреченно больную. Однако за это же я была и благодарна ему.
— Должна же ты когда-то… начать? — сказала я, потому что времени откладывать у нее не было.
Мать навещала Леру только междугородными звонками.
— У нее новый муж. Молодой… Его одного оставлять опасно, — пояснила мне Лера.
Она не осуждала мать. Как не осуждала вообще никого. И стремилась сама, по возможности, исправлять чужие промахи и прегрешения. Приносила мне лекарства, которые, случалось, забывали приносить сестры. Помогла усаживаться на постель, переворачивала меня. Напоминала, что мне пора в туалет, отводила туда и приводила обратно.
Лера была обречена саркомой на скоротечность беды. Но и скорое течение бывает разным. Неотвратимость иезуитски сочеталась с неизвестностью… Она могла ходить, слегка припадая на больную ногу и, повторюсь, даже этим придавая себе дополнительное кокетливое очарование.
Мой срок был растянут на более долгое время. Но передвигаться, в отличие от Леры, я почти не могла. В онкологии, как во всякой экстремальности, много загадочностей и нелогичностей.
Саркома торопливей, прожорливей рака… И если бы не метастазы в легких, моя злокачественная беда вообще могла быть устранена… разумеется, вместе с ногой. Но в таком спасении я не нуждалась.
— Ты похожа на мать? — спросила я Леру.
— Говорят, поразительно.
— Тогда опасно не его одного оставлять, а ее одну отпускать.
— Может быть… Давайте я вас переверну со спины на здоровую ногу. — И как обычно, не дожидаясь моего разрешения, стала переворачивать.
— Спасибо…
— Пожалуйста.
Она не восклицала, впадая в скромность: «Ах, что вы? Что вы?!» Лера во всем была до неестественности естественна.
Двое моих мужчин — муж и младший сын — навещали меня поздними вечерами. Это было разрешено, поскольку главный врач «любил музыкальную классику». В часы официальных дневных посещений муж находился еще в своем научно-исследовательском институте, хотя что-либо исследовать до возвращения Бенциона Борисовича (да еще научно!) он, согласно своим заверениям, был не в силах. Виктор же посещал какие-то курсы начинающих бизнесменов, которые, по его словам, призваны были изменить в будущем лицо государства. И сделать страну, как ему объяснили, «страной с привлекательным лицом». Не просто с человеческим (человеческое лицо может быть разным!), а именно с привлекательным. Ну, а старший сын мой помышлял не о привлекательности всего отечества, а исключительно — Леры. Из всех коленок — больных и здоровых — его, я понимала, волновали только ее коленки.
Душа же Гертруды, натрудившись на нашей домашней ниве, не пропустила ни единого посещения. Как не пропустило и «домашнее питание» в ее аккуратных алюминиевых судках.
Но однажды она явилась ко мне в одиночестве.
— Где Алеша? — привычно забеспокоилась я.
— А где ваша соседка?
— Лера?
— Она… — Гертруда огляделась по сторонам, будто остерегаясь заговора.
Как раз в тот день Лера, которой был предоставлен «свободный режим», отправилась со студентом-практикантом в кино. Ни режим, ни что остальное для нее уже не имело значения. «Видишь, стало быть, нет оснований тревожиться…» — не раз повторяла я. Ложь во спасение, может, и не спасала, но облегчала.
— Значит, она не так уж больна? — предположила Гертруда всерьез.
— Да, Лера больна не так… — ответила я закодированной фразой.
— Ушла в кино? Из онкологического отделения! — продолжала недоумевать Гертруда.
— Она ведь так молода…
— Вот, вот. Молода! И, можно сказать, смазлива.
— Очаровательна, — поправила я.
— Алеша, к несчастью, тоже так думает. И влюбился в нее!
— Влюбился? Алеша?
— Как безумный! Представьте себе… И это моя вина. Вы же доверили мне… Не доглядела!
Ей казалось, что можно «доглядеть» за любовью.
— Как безумный? Откуда известно, что он потерял рассудок?
Она вновь таинственно огляделась.
— Полночи рассказывал мне. По секрету (абсолютнейшему секрету!). И плакал… Вот на этом плече. Как ребенок.
— Он и есть ребенок, — неискренне произнесла я.
Она предавала моего сына… Пусть в разговоре с его матерью, но все равно выдавала его секреты. А сын? Он, стало быть, перестал делиться самым заветным… только со мной? И начал плакать у нее на плече?
«Вы привыкнете!» — пообещала я своим мужчинам так, будто бы приказала. И старший сын уже подчинился. Так быстро? Вопросы громоздились, не получая ответов. «Ты — ветреник!» — когда-то сказала я сыну, не допуская, что это может распространиться и на меня.