В селе Повалюхе Катеринина хата стояла на отлете, а за ней, за подлеском, будто в княжьем строю, богатырские стволы буков и дубов с их панцирной корой и шатрами густолистых ветвей.
Очерет жадно, полуоткрытым ртом вдыхал воздух, который, казалось, нес ему свои лекарственные ароматы, надежное жилье, сытную вечерю и, главное, любовные забавы. Однако, как ни торопило сердце, стремительно гнавшее горячую кровь, рассудок оставался холодным.
— Давай, Танцюра, подывись, що и як, а мы подождем, — приказал Очерет своему расторопному адъютанту. — Колы чисто, крикни один и другой раз дергачом, колы москальска засидка, сам знаешь — один способ, леворучь бомбой, пальцы в рот — и свистом…
Танцюра кивнул и мгновенно исчез то ли вьюном, то ли змейкой: был Танцюра, и нет его.
За долгогривым иноходцем, добытым Танцюрой еще при налете в Самборе, следил пулеметчик Ухналь, парень с Гуцульщины, красивый, только с одним глазом. Потерял второй в одну из акций, навязанных боевке энкеведистами. Теперь Ухналь маскировал пустую глазницу лихим начесом спело-ржаной чуприны. Все это мелькнуло в памяти Очерета, хотя он весь был, как туго натянутая струна, — ждал.
Наконец послышался крик дергача, и кавалькада, не теряя осторожности, двинулась к хате Катерины. Следующая хата отстояла метров на триста. Там слабо светились два подслеповатых оконца и лениво, лишь для собственного настроения, полаивала собака.
Во дворе не задерживались, ввели коней в пристройку — длинный сарай, где хозяйка держала корову; в сарае могла бы разместиться конная чета хоть в пятнадцать сабель. Ухналь остался во дворе, прилег за ручной пулемет. Танцюра рассыпал по торбам овес из фуражного вьюка. Хлопцы расседлывали коней, переворачивали седла вверх потниками и растирали коням спины и бабки соломенными жгутами.
— Поить коней через час, — распорядился Очерет, — воду носить цибарками сюда. На волю — по одному. Взять оборону вкруговую, Танцюра.
На приступке, освещенная ярким светом из распахнутой настежь двери, стояла и усмехалась Катерина, вслушиваясь в приказания вожака.
— Пора про коней забуты, друже зверхныку, — игриво сказала Катерина тем приятным, густоватым голосом, который принято называть грудным. Слова текли плавно, с характерным «захидным» выговором, который легко мог заметить даже не очень поднаторевший в лингвистике человек.
— Слава Исусу! — произнес Очерет приветствие.
— Навеки слава! — Катерина спустилась с крыльца, протягивая лодочкой, как для поцелуя, большую руку с парой перстеньков.
Очерет пожал ей руку, хотя это и не было положено, сделал уступку. Предвидя ожидавшие его удовольствия, он примирился: что ж, пускай покрасуется, подчеркнет свою близость к нему, и так всем это известно, зазорного ничего нет.
На Катерине была кофта с широкими рукавами, свободно ниспадающими из-под нарядно вышитой безрукавки, пышная юбка и полусапожки-румынки. За короткие минуты после появления Танцюры Катерина успела переодеться и теперь всячески подчеркивала свою парадность, покачиваясь на каблучках, поворачивалась то одним, то другим боком.
— Не крути закромами, — Очерет хлопнул ее плеткой по заду, — не балуй до поры, и так рубаха к спине прикипела.
— Ишь ты! — Катерина попыталась взять его под руку, но он важно отстранился, нахмурился и велел Танцюре подать туго набитую суму.
— Подарунки тебе. Вытряхнешь, а суму вернешь к седлу. — Последний приказ относился к адъютанту.
Катерина ощупала суму, взвесила ее на руке.
— За що ж такэ?
— За приют, за добро и ласку, — сказал Очерет безулыбчиво и, обойдя посторонившуюся хозяйку, первым пошел в хату.
Переступив порог горницы, он трижды перекрестился на святой угол и только тогда присел к покрытому холщовой скатертью столу, оперся о него локтями и, зажав в ладонях щеки и бороду, тягучим и долгим взглядом впился в женщину, будто впитывал ее в себя.
— Да, краса… — сказал он.
— Мабуть, скажешь, любишь? — разбирая подарки, бросила Катерина. Дывись, Очерет, який полушалок, турецкий чи що?
— Видкиля я знаю, турецкий, немецкий ли, ни хозяйки, ни хозяина спытать уже не можно було… А вот насчет любови могу ответить одним словом — да!
Катерина плохо слушала его: под руки ей попал старинный ридикюль с латунными застежками, какие бывали на альбомах, на дне ридикюля брякнули два колечка, брошка — золотые. Она быстро сунула их за пазуху, жадные глаза Очерета заметили белый желобок на ее пухлой груди. Катерина вытряхнула из ридикюля на стол много фотокарточек.
— А це хто?
— Хто? — Очерет небрежно взял одну, другую фотографию, вздохнул. Кажу тебе: дьячок и его семья. Вбылы их… — Он так же лениво перетасовал карточки и приказал вошедшему в горницу Танцюре бросить в печку. Тот исполнил в точности: пламя вспыхнуло ярче.
Танцюра принес таз, ведро воды, кусок стирального мыла, мочалку и, пособив стянуть запотевшую рубаху с крупного торса батьки, принялся поливать Очерета. Тот фыркал в ладони, тер безволосую грудь, плескал под мышки, с удовольствием покряхтывал.
— Месяц в бани не був, — признался Очерет, вытирая насухо белое, мускулистое тело.
— Я выйду. Весь помойся, — предложила Катерина, — простыни у меня венгерские. Помнишь, подарил, держу для тебя.
И ушла готовить вечерять.
Очерет вымылся, переменил белье, расчесал бороду и долго выдавливал прыщик у глаза, мостясь то так, то этак возле обломка зеркальца.
— Может, взять бороду ножницами по краям? — предложил Танцюра, скаля в улыбке острые и белые, словно у собаки, зубы.
— Ни! Обкарнаешь, буду як побирушка. — Очерет натянул сапоги, навесил оружие, только автомат передал Танцюре, а тот, присев на лавку в ожидании харча, зажал автоматы — батькин и свой — между коленями кривых ног.
Катерина вернулась с деревянным подносом, заполненным снедью, расставила по столу миски с огурцами и помидорами, нарезала сала и, приложив к груди каравай, отмахнула хлеб большими ломтями.
— Энкеведисты пускай по карточкам, а мы по заслугам, — сказал Очерет, оглаживая Катерину похотливым взглядом.
— Еще есть у меня печеный гарбуз, чи будете, чи ни? — предложила Катерина.
— Печеный гарбуз от нас не утече. А вот горилка… — Очерет подмигнул Танцюре. И будто по щучьему велению засияли меж самодельных мисок штофы польской водки, и мягко шлепнулись на скатерть круги колбасы. — Дакай-ка, Катря, стаканы.
Танцюра сузил глазки, опасливо прислушался.
— Може, ни, друже зверхныку?
— Може, да, Танцюра, — оборвал его Очерет и крутнул ус, — помянем за упокой душ курсантов школы. Не будет с них ни роевых, не четовых, а кто остался жив, пожелаем им здоровья и гнева… — Очерет выпил стакан водки, захрумтел нежинским огурцом и проследил, чтобы выпила Катерина. Танцюру не заставлял. Дело есть дело.
Повечеряли быстро, торопилась и Катерина. В горнице еще держались парные запахи после купания, мигала лампадка возле иконы божьей матери, из-за двери доносился густой гул голосов. Конвой тоже вечерял. Очерет проверил пистолет, вышел в стодолу и отдал распоряжения на ночь. Охрана вкруговую. Коней держать подседланными, как просохнут потники. Обеспечить два выхода: в долину и в горы… Взглянул на небо, прочно затянутое низкой, набрякшей тучей. Как-никак, близилась осень. Еще одна подземная осень… Мысли могут лететь, как птицы, и мысли снова вернулись к белому пароходу и парусиновому креслу; в нем, удобно вытянув ноги, хорошо лежать без оружия, без сапог…
Когда Очерет вернулся в горницу, подушки и перина были взбиты, а Катерина лежала поверх одеяла, закинув руки за голову, в длинной ночной рубахе дьячихи.
Очерет мельком взглянул на свою зазнобу, недовольно поморщился, молча проверил, плотно ли занавешены окна, услыхал шарканье чьих-то шагов во дворе, прислушался — ходил Ухналь, заступивший в первый караул. Затеи Очерет присел на лавку, задул лампу, по горнице разлился розовый сумеречный свет от стекла лампады.
Катерина лежала в прежней позе, закинув руки за голову. Длинная ночная рубаха скрывала ее фигуру, только полные белые руки по локоть были обнажены. На лицо Катерины с опущенными ресницами и на руки падали розовые, мигающие блики.