Потом он связывал куски проволоки, подвешивал их на ветке кустарника, так, чтобы голая проволока не соприкасалась с землёй. Пальцы слушались плохо. Он засовывал руки под рубаху и согревал их на животе. И, расточая последнее тепло, он думал, что теперь уже никогда не согреется. Тепло уходило, как кровь.
До батареи провода не хватило. Но батарея уже близко. Шагая по тропинке, он вдруг захромал и, когда посмотрел на подошву, увидел, что каблук разбит пулей и розово обледенел, но как это случилось, вспомнить не мог…
Докладывая командиру батареи, он почему-то нелепо и радостно улыбался и, отдавая честь, держал растопыренные пальцы возле уха. Он не чувствовал своих пальцев.
Гневно глядя на связиста, командир спросил:
— Почему так долго канителились? И почему у вас такой вид? — Командир показал глазами на ноги.
Связист посмотрел на свои ноги без обмоток, с висящими у штанов штрипками, на портянки, выглядывающие из ботинок, и смутился.
Он хотел объяснить всё, всё по порядку, но он хорошо знал, что всем некогда, все заждались его на батарее и командир не успеет его выслушать, и он попытался только поднять руку с распухшими пальцами повыше и коротко сказал:
— Виноват, товарищ командир!
Потом, жалобно и неловко улыбаясь, он глядел вслед командиру, идущему к орудию. Потом оглядывался, ища, кому бы всё-таки объяснить, но никому не было до него дела, все расчёты стояли по своим местам, и лица людей были напряжённы и суровы.
Он потоптался, похлопал ладонью о ладонь, поправил ушанку. Ему ещё очень хотелось попросить у кого-нибудь закурить, но просить было как-то неловко, и он побрёл обратно на КП.
Он нашёл брошенную им в поле катушку, снова надел её на спину. Теперь уже не было нужды ползти. Синие тени лежали на снегу, и можно было обходить открытые места, потому что во впадинах лежали эти синие тени.
И вдруг живой и мощный голос орудия донёсся сюда, и с веток елей стали медленно падать ватные комки снега.
И при звуке голоса орудий он внезапно почувствовал, как сладко тает в сердце горечь обидного недоразумения и как становится ему хорошо.
Ведь это по его линии течёт ручей тока, это он, его ток, в стволах орудий превращается в карающий смерч зрячего огня.
И он шёл. И было очень холодно. Он знал, что на НП, в снежной яме, будет тоже холодно, что впереди предстоит ещё длинная ночь и эта ночь будет тяжёлой. Но живительная теплота радости всё сильнее и сильнее заполняла всё его существо, он шёл и улыбался усталым лицом.
Потом он сидел в яме, где был расположен НП, докладывал командиру. Командир лежал на животе, опираясь локтями в мятый снег, и держал у глаз бинокль. Не оборачиваясь, командир диктовал телефонисту цифры. Алфимов рассказывал медленно, обстоятельно. Командир, сразу поняв, в чём дело, сказал:
— Молодец!
Но Алфимову нравилось вспоминать подробности, он говорил, говорил, не обращая внимания, слушает его командир или нет. Когда командир кричал телефонисту «огонь» и потом били орудия, Алфимов замолкал, прислушивался, и его снова охватывало ощущение счастья.
Любовь к жизни
Во время штурмовки вражеского аэродрома прямым попаданием зенитного снаряда лейтенанту Коровкину перебило обе руки, жестоко разрезало лицо осколками козырька кабины. Истекая кровью, пользуясь только ножным управлением, Коровкин дотянул свою повреждённую машину до аэродрома и совершил посадку на три точки.
В госпитале он спросил врача:
— Скажите, доктор, скоро я смогу снова летать?
Доктор посмотрел в мужественные и спокойные глаза молодого пилота и сказал просто:
— По-моему, летать вам больше не придётся.
— Ну, это мы увидим ещё! — сказал Коровкин.
Ночью, когда в палате все заснули, Коровкин сунул забинтованную голову под подушку и стал плакать. К утру у него поднялась температура, и доктор, встряхнув термометр, пригрозил ему:
— Если вы будете нервничать, то окажусь прав я.
Шёл снег, сухой, чистый. В воздухе было бело и сумрачно. Погода была нелётная. Мы сидели в тепло натопленном блиндаже и говорили о Коровкине.
— Он почитать чего-нибудь просил. Книгу надо такую, чтобы настроение подняла, а то парень совсем заскучал, — сказал механик Бодров.
Мы стали рыться в своей крохотной библиотечке, умещавшейся в ящике из-под ракет. Но ничего, кроме воинских уставов, найти не могли.
Вошёл политрук Голаджий. Он сел на нары, устланные соломой, и спросил, что мы тут копаемся.
Выслушав, он сказал:
— Когда Владимир Ильич Ленин был болен, он невыносимо страдал и просил достать ему книжку Джека Лондона. Он там один рассказ похвалил — «Любовь к жизни». Хорошо бы эту книгу достать.
— А где её достать, тут, в степи?
— Достать можно, если надо.
Голаджий выкурил папиросу, потом надел шлем, меховые перчатки и вышел из блиндажа. Когда он отбрасывал палатку, повешенную над входом, пахнуло яростным ветром и колючим, сухим снегом пурги.
Механик Бодров печально сказал мне:
— Коровкин Миша сильной души человек, а вот ранило — и сдал. А разве от нервов помирают?
Бодров подошёл к печурке, открыл дверцу и положил несколько оттаявших, мокрых поленьев. Повернув ко мне грустное лицо, покрытое блуждающими красными бликами от пламени в печи, негромко произнёс:
— Голаджий говорит: кто смерти боится, тот должен уничтожить её, убивая врага. Крепко сказано! Вот когда я в командировку насчёт горючего ездил, там на крекингзаводе тоже с одним парнем интересный случай произошёл.
И вот что мне рассказал механик Бодров:
— В огромной камере нефтехранилища вырвало кусок бетонной кладки. В образовавшуюся брешь нефть хлынула чёрным жирным потоком. Заводу грозила остановка. Рабочие сооружали земляные барьеры, пробуя удержать нефть, но она прорывала насыпь и разливалась всё шире. Вызвали водолаза из порта. Назаров был весёлый широкоплечий парень, этакий чубатый комсомолец, вроде нашего Коровкина.
Назаров надел скафандр и, тяжело поднявшись по железной лестнице, спустился через верхний люк в нефтехранилище.
Несколько раз брезентовый пластырь, чёрный, скомканный, вышибало наружу пенистым столбом нефти. Назарова самого чуть было не втянул в брешь вращающийся нефтяной поток. Но он наконец изловчился и наложил пластырь. Чёрная толстая струя перестала бить наружу и, ослабев, только едва сочилась.
Но вдруг над вершиной нефтехранилища показалось голубое пламя и, став потом красным, сразу обросло чёрным, ядовитым дымом. Нефть вспыхнула. Ударом троса о стальную крышку нефтехранилища высекло искру, и этого было достаточно, чтобы нефтяные пары, а потом и нефть загорелись. Пожар нефтехранилища угрожал не только заводу, но и окраинам города. Рабочие, понимая, какая страшная катастрофа может случиться, не жалея себя, полезли в огонь и закидали вершину нефтехранилища тяжёлым, мокрым брезентом. Без воздуха пламя должно было задохнуться.
А Назаров был там, внутри, ничего не знал, спокойно дожидаясь распоряжения своего бригадира, чтобы выбраться наружу.
Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку и хрипло сказал: «Миша, ты как там себя чувствуешь? Подыматься погодить надо. А я с тобой, чтобы не скучно было, разговаривать пока буду».
Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку.
Но бригадир не мог разговаривать, у него немела челюсть, и он, обведя вокруг беспомощными глазами, спросил:
«Что же теперь делать, товарищи? У него ведь скафандр от долгого пребывания в нефти раскиснет. Она же разъедает, нефть, резину-то… — И, оглянувшись, неуверенно произнёс: — Пусть пластырь сдерёт и в пробоину выбросится. Нефти пропадёт, конечно, много, но не пропадать же человеку. — Робко, с надеждой, спросил: — А нефть на земле не загорится?»