У старого бродяги глаза горели. Он хлопнул себя по коленке и энергично заявил:
— Как убегу — сейчас на скачки!
ЕЛКА
За неделю до Рождества только в первый раз выпал снег; я пошел в засеку по зайцам и возвращался без выстрела. На опушке знакомый лесник рубил елку. Поздоровались. Я пожалел, что он губит хорошее дерево.
— Все равно она пропала… Вишь, вся лишаем пошла… Это вот от соседа набралась.
И он кивнул на старую, большую ель, всю покрытую лишаями. Зеленые хвои уцелели только на концах ветвей и слегка на вершине; все остальное было покрыто серым, кожистым мохом-лишаем, концы мелких сучьев отпали вместе с пожелтелыми мертвыми хвоями. Кое-где отгнившая кора обнажала ствол, источенный червями.
— Ведь вот дерево-то издали и на вид богато и сильно, а только вокруг себя заразу пускает, заживо гниет, другим во вред. Никому от него пользы нет: ни шишки с семечками, от коих другие елки пошли бы, да белочки кормились, ни смолки, что дух здоровый лесу дает, ни хвойки муравьям на постройку — только гнилота одна. Растет вот, богатым деревом считается по лесной описи, — и ни себе, ни людям. И на стройку не пойдет, червивая, и только в печь, если на корню не догниет. Вот и эта от нее погибла… А ежели вовремя ту поочистить — какое бы дерево сильное и полезное было.
— Что ж, на базар повезешь?
— Нет, разве мне можно? Так, по секрету, заказал Тихон Фомич для своего барина, Макария Петровича. Каждое Рождество елку себе ставит и сидит он перед ней один-одинешенек… Хоть бы кого гостей на праздник позвал.
— Да, Макар Петрович гостей не любит!
— Умным себя почитает! В нашем городишке ему низко компании водить. Говорит то в Питер, да в Москву ездит, а то за границу. Горд очень без толку. А при покойном родителе вроде глупенького считался, а потом все так от людей подальше. Загуливал, да не дома. Ровесники мы с ним, играли ребятами-то вместе. Езуитистый стал и насмешник. Как бы человеку досадить — в том первое его удовольствие, и все потихоньку, с насмешечкой.
— А мне кажется, что он совершенно приличный и тихий человек, вежливый, любезный.
— Когда спит, да рубля не касается, либо с чужими, да которые посильнее!
Лесник положил топор и полез за кисетом, но я предупредил его и предложил папироску.
— И что за человек он есть и в кого уродился? Отец был дельный, миллионы нажил, братья тоже люди как люди, кто при своем деле, кто на службе служит, а он ничему не учился, к делу не приставлен и, как филин, с малолетства один и людей за людей не считает… Ни богу свечка, ни черту кочерга. Вроде лишнего чего на этом свете отсвечивает — ни себе, ни людям. Ведь и худого никому не сделал быдто, да и добра-то от него не видели. Как от козла — ни шерсти, ни молока, только один дух! А зло в том, что он врет. Нешто богатому такому врать можно? И все врет. Насулит, наобещает, а потом и на попятный. Станешь ты ему о своей нуждиш-ке говорить и только что к делу подойдешь, а он сейчас:
— А как ныне хлеба?
Скажешь, ответишь и опять о своем начинаешь, а он:
— Ишь погода-то какая сегодня… Ну, прощай, голубчик, прощай, ужо когда поговорим!
А то идет раз мимо моей избы и говорит:
— Вася! Крыша-то у тебя плоха. Вся солома сгнила. Ты бы деревом покрыл, прочнее и чище.
И начал рассказывать, как хорошо в избе будет, если ее тесом покрыть, да суриком покрасить.
— Да не на что… Помогите мне, все понемногу отработаю…
— А это кто на дворе хрюкает? Свинья?
— Свинья… Вот заколю, посолю — на всю зиму хватит.
— А ты продай свинью-то, да крышу и покрой хоть как-нибудь. Хоть соломой свежей. А то гляди, какое неряшество! Сами себя не блюдете.
— А что же есть зимой-то будем?
— А вам свининки? Сви-ининки? Пусть лучше крыши нет, а свинину жрать? Жить не по средствам — грех великий. Кому что суждено. Вот я могу свинину есть, а вы хлебушко… Картошечку… Кому что! А то всякий бы свинину ел. Я вот могу, а ты не можешь.
— Да ведь я работаю, значит, и есть надо. А вот у вас много, что вам стоит доверить мне на крышу. Ведь я отдам…
— Много? А ты считал, считал? У всякого своя нужда. Может, у меня нужда-то больше твоей…
Да как затопает ногами, закричит:
— Руки вверх опять! Все вам даром отдай! Чужую собственность требуете, а? Нет, это время прошло… Грабители! Дармоеды!
И побежал от меня.
А дня через три встретились — как ни в чем не бывало. Я поклонился ему, он подозвал меня к себе и дал двугривенный. Только когда он вынул кошелек, так долго этот двугривенный все выбирал, да в руках вертел, прямо расстаться жаль. Вот какой скупой. Сам копейки не нажил, все от отца… Живет — копит. А на статуи ничего не жалеет.
— На какие?
— Статуи по всему свету ищет — собирает. Разные мраморные. Тыщами платит. Говорят, для славы себе. Полон дом их у него и все в ящиках — привезет и не вынимает. И для чего он их покупает и бережет — не поймешь. Хоть бы на дела свои миллионы тратил. Ну, больницу бы, что ли, выстроил, бедным помогал. Все бы живым людям зря погибать не давал. А то статуи… Ведь делов у него никаких, только купоны от родительских миллионов по банкам режет, да вокруг себя гниль плодит. Вон сколько у него имений — и все так: живет управляющий, вроде дворника, окна, двери заколочены, никого не пускает, сам раз в год на неделю приедет, поживет, слова не сказавши, подышит нежилой гнилью и уедет. Только управляющие жиреют от ничегонеделанья. А уже на Рождество к нам, в свои Палестины. Еще покойный родитель хоромы по-барски для гостей выстроил, а теперь ни одного человека, кроме его, не бывает в них. Управляющий-то боится в пустые комнаты входить, такая жуть…
И лесник, совершенно неожиданно повернувшись к высокой лишайной ели, указал на нее:
— Ни дать, ни взять эта ель самая — как от нее, так и от него никакой никому пользы нет — заживо гниет…
В рождественскую ночь всегда темные окна хором Макария Петровича Козлова были освещены, и у окон толпился народ. В лепном, золоченом зале сияла елка, отражая живые огни восковых свечей на гирляндах картонажей, бус, золотых и серебряных орехов, которые много лет подновляются к елке и опять убираются в сундуки вместе с другими украшениями.