В половине пятого тихо запели, пробуждая на утреннюю службу, певчие, и богомольцы стали тихо подниматься. Я проснулся легко, чувствуя во всем своем существе свежесть и силу, стал сворачивать свой ковер и вдруг увидел, как и она сворачивает свой. Это было невозможно, невероятно. Так не могло быть. Не могло. И так было. Она ночевала здесь же, в храме, почти рядом со мной. Я знал, что это не она и что это она. Я подошел. Она повернулась.
«Как вы здесь оказались?» – спросил я.
Она засмущалась, а потом откинула прядь и ответила:
«Я приехала вечером… Сегодня же праздник, Яблочный Спас, а в гостиницу было уже поздно».
«Чего же вы не сказали тогда?»
«Тогда я была на работе».
Мы положили ковры и вышли. Было утро, солнце еще не встало. Облака были высоки и ждали рассвета. Где должно было появиться солнце, они были светлее, но еще были словно слепы или словно спали.
«Пойдемте, сходим на реку, умыться», – сказала она.
«У вас здесь река Жиздра?» – сказал я.
«Да».
Мы пошли по дороге и вскоре вышли за дома, свернув направо. Мы ничего не говорили, а просто шли, а потом она спросила что-то про фотографии и я что-то ей ответил. Она хотела со мной идти и шла, и я шел с ней, потому что только этого в жизни и хотел. Про это, наверное, и говорят, что это счастье. Над рекой слегка поднимался пар. В ивах на том берегу удил рыбу солдат. Жиздра быстро бесшумно текла, закручивая круги. Четыре малька выбросились на песок и снова попрыгали в воду. Мы сели на поваленное дерево.
«Вот странно, – сказала она, постукав маленьким кулачком по коре. – Смотрите, вот разломилось, упало от корня, а в том месте, где снова коснулось земли, снова поднялось, снова пустило свои корни».
Ствол ее, ивы, на которой мы сидели, от облома перегнувшись по дуге, снова касался земли и снова по дуге поднимался, словно след брошенного и отскачившего мяча, взвивался над Жиздрой, ветвясь и зеленея в едва шевелящихся листьях. Я оглянулся и увидел другое дерево, оно стояло невдалеке, спокойное и простое, я вспомнил, что видел его уже когда-то на одной из картин, на одной из каких-то картин какого-то великого художника. Ноги мои были сыры от росы, но было тепло. По тому берегу тихо бежала большая собака, не поднимая морду от травы.
«Волкодав чей-то», – сказала женщина.
«Интересно, откуда эта собака?» – сказал я.
«Вон там палатки, – кивнула она. – Это, наверное, от них».
Мы спустились к воде. Ольга (ее звали Ольга) сняла туфли и зашла:
«Ой, какой мягкий песок».
Я смотрел, как она медленно поднимает юбку, обнажая белые красивые колени и выше. Потом я вымыл лицо. Вода была холодная.
«Как вам не холодно?» – спросил я.
Она стала выходить из воды, остановилась напротив меня, совсем близко. Я видел, что это незнакомое красивое лицо, а потом знакомое, а потом снова незнакомое, и с каждым мгновением в лице ее что-то приоткрывалось, и я знал, что это я открываю, я знал, что я открываю в себе любовь к этой женщине и что ее имя Ольга. И я видел, что и она, смотря мне в глаза, открывает в себе любовь ко мне, к Матвею, во мне свою любовь. А я, ведь я… Она захотела приблизить лицо свое ко мне, и я еще мельком удивился, как такая красивая женщина Ольга – и никому не принадлежит, ни одному мужчине, и хочет принадлежать мне. Ее губы были мягкие и горячие, как будто она ждала, так долго ждала. Я провел по ее волосам, осторожно, ласково, ладонью касаясь теперь ее, теперь, в первый раз, и, отняв губы, снова смотрел ей в глаза. Я хотел понять, что это? Что со мной? Ведь так не бывает, так хорошо. Я сделал какое-то болезненное усилие, чтобы запомнить, зачем-то запомнить вот этот ее взгляд, и отстранился. И вдруг то черное и ужасное, что тоже было частью моего «я», возникло между ней и мною. Я хотел сдержаться и не мог. Язык мой, враг мой, словно заговорил сам собой.
«А вдруг я убийца?» – спросил.
Что-то, что было еще на грани – ни там, ни здесь, что-то, что могло упасть на одну сторону, как монета, или орел, или решка, что-то, чего ведь она могла никогда не узнать и что я мог забыть, что-то, что еще могло прозвучать как шутка.
«Вдруг я приехал сюда замаливать грехи? – прокладывал неумолимое, железное мой язык, не я, а какой-то отчуждающийся во мне другой и прежний человек, какой-то другой логический человек, который знает, что есть железо и что нельзя вырываться из железа. – Вдруг я убил троих – женщину, ее ребенка и ее мать?»
Я смотрел в лицо Ольги, произнося по очереди эти чудовищные слова, уточняющие и уточняющие. Я видел, какое нестерпимое страдание они ей причиняют, как лицо ее искажается в муке.
«Скажите… скажите сейчас же, что это неправда, – заговорила она, я увидел слезы на ее глазах. – Скажите, что это вы шутите… что вы так глупо шутите».
Я молчал, не отводя от нее взгляда, потом сказал:
«Да, я шучу».
Она попыталась вяло улыбнуться:
«Вы страшный человек».
«Я вас люблю», – сказал я и снова замолчал, неумолимое и тяжелое, невидимое что-то надвинулось мне на грудь.
«И потому хочу, – продолжил, принимая тяжесть и одновременно как-то странно от нее освобождаясь, – чтобы вы знали обо мне всю правду».
«Нет!» – вскрикнула Ольга и заплакала.
Волкодав у палатки на том берегу поднялся и зарычал.
«Зачем я это сказал? Зачем? – понеслось во мне, как карусель. – Идиот… Было дано, один раз дано, прощение же… один раз за тысячу лет… и ты не узнал, не понял… Дано было забыть».
Я стоял и смотрел на нее, на Олю, как она плачет, закрыв маленькими ладошками лицо, как сотрясаются ее плечики. Я хотел обнять ее и не мог, не мог.
«Обнимите меня», – сказала она вдруг, переставая плакать и не отнимая ладоней.
Тогда я обнял.
Мгновение, длящееся навсегда, она прижималась ко мне, а потом, быстро оттолкнув, вырвалась и побежала.
Волкодав посмотрел ей вслед и не двинулся. Я сел на песок здесь же, а потом откинулся, глядя в небо.
Через два часа я перешел мост и сдался властям.