— Да ну тебя к чёрту, Солин. Я — человек.
— Ну и что? Если мы исследуем Божественное сознание с помощью машины, неужели ты думаешь, что человеческое не поддаётся?
— Не поддаётся, — сказал я, разоблачаясь, — такова моя вера. Хотя, я конечно не силён в новейшей цифровой теологии, прости.
— А в ихтиологии? — сказал Солин и с шумом забежал в ночное море.
— Кого их? — крикнул я, но он уже был под водой и меня не услышал.
Когда мы пришли, Вита спала, мне было постелено на канапе в комнатке, служившей Солину кабинетом. Книги были не только здесь, но в других помещениях они перемежались с посудой, да и полки не покрывали все стены, в двух местах в коридоре они превращались в лесенки шведских стенок. Здесь же кроме книг ничего не было, книги занимали все стены от пола до потолка. Даже окна в этой комнате не было. Или оно было заставлено книгами?
— Слушай, у тебя есть Бодрийяр? — спросил я.
Солин сразу не ответил, из чего можно было сделать вывод, что Бодрийяра у Солина нет. Но он не мог так просто признать наличие таких дыр в своей библиотеке.
— Зачем тебе Бодрийяр? — спросил он.
— Я в газете читал о его недавнем выступлении, что-то о системе, которая сейчас обратится против себя...
— Вот прямо сейчас? Он это ещё тридцать лет назад твердил, — сказал Солин, — причём же тут газета?
— Не знаю, там это выдают за его последнее выступление. В общем, я хотел полистать перед сном. Стасик, кстати, его любит, ты знаешь?
— Я тем более не понимаю, на кой чёрт Бодрийяр Стасику. Все эти симулякры. Слово-то какое. Тьфу.
— Ну правильно — это помогало Стасику симулировать мышление.
Солин усмехнулся. Он курил голландский табак «black captain». Пахло аппетитно, я попросил у него трубку. У него была целая коллекция трубок, я тоже ему когда-то дарил на день рожденья...
— Так у тебя нет Бодийяра, — сказал я.
— Что мне делать, — буркнул Солин, — чубук тебе набивать или Бодрийяра тебе искать?
— Сначала трубку.
— Стасику зачем он нужен, ты объяснил. Ну а тебе?
— Я же говорю, какие-то новые у него мысли. Как-то всё это кажется связанным с актуальной геополитикой...
— Актуальной? Брось. Актуарий ты наш. Какие там мысли. Тем более новые... Нет у него никаких новых мыслей, поэтому он и занялся фотографией. А когда надо что-то сказать на своём вернисаже, или ещё где-то, он повторяет то же, что и тридцать лет назад.
— Так бы и сказал, что у тебя его нет.
— Ты же не читаешь на французском, и что бы тебе дало, если бы у меня он был? Не думаешь же ты, что я бы стал читать его в переводе? Но погоди, я найду философский словарь, может это тебя удовлетворит. Словарю, заметь, двадцать лет. Ага, вот он, Бодрийярчик. Читаем. Та-та-та, вот... Нет, немного перед этим:
Три типа дискурсов (экономический, психоаналитический и лингвистический) пытаются замаскировать амбивалентность жизни и смерти, противопоставляя производство «отдариванию», желание — «инстинкту смерти», смысл — «анаграммам». Бодрийяр делает ставку на обратимость дара в отдаривание, обмена в жертву, времени в цикл, производства в разрушение, жизни в смерть и всякого лингвистического значения в «анаграмму». С его точки зрения, во всех сферах обратимость (циклическое обращение, аннулирование) есть одна всеобъемлющая форма. Она кладёт конец линейности времени, языку, экономическому обмену, накоплению и власти. Бодрийяр выделяет три стадии социальной истории вытеснения смерти, три строя «симуляции» (так называемые «симулякры» трёх порядков), параллельные видоизменениям закона стоимости: подделка социального с её метафизикой бытия и видимости (от Ренессанса до промышленной революции); производство социального с его диалектикой энергии (труда) и законов природы (промышленная эпоха); симуляция социального с её кибернетикой неопределённости и кода. На этой последней стадии, как считает Бодрийяр, становится возможным подрыв системы...
— Ну вот, — Солин оторвался от словаря, — могу себе представить, что бы было, если бы всё это осуществилось.
— А что?
— Всё превратилось бы в сплошную манную кашу. Остывшую, и с такими комками, брррр... Но по сути то же, что в газете, нет? Тут ещё немного текста, почитаешь перед сном. В общем, он теперь фотограф. А это в моём понимании абсолютный нуль. Клац, клац. Тик абсолюта.
— Что-что? — удивился я.
— Неважно, — махнул рукой Солин, — хватит об этом... Скажи мне другое. Тебе не приходило в голову, что Стас мог уплыть?
— Как уплыть?
— Уплыть на корабле, на пароме, прямо из Хайфы. Полиция проверяла эту версию? Хотя я бы на твоём месте сам проверил, понимаешь, полиция вряд ли так уж серьёзно будет заниматься исчезновением какого-то негражданина, у неё хватает сейчас других дел. Ты вообще ходил в полицию?
— Конечно.
— Ну и что, они нормально с тобой говорили? Не сказали что-то вроде... «А был ли мальчик?»
— Нет, следователь говорил со мной нормально. Вполне вменяемо. Я спрошу, хотя я уверен, что он проверял списки не только пассажиров самолётов, но и кораблей.
— И всё же, и всё же... Всё надо проверить. Ты говоришь, что дядя дал ему большую сумму денег, ты даже не знаешь, какую. Он мог... Он мог, скажем, очень быстро принять гражданство, изменить фамилию, имя и улететь в качестве какого-нибудь Хаима Зева Това в новую страну и с новым паспортом.
— Зачем?
— Мало ли зачем. Может быть, женщина...
— Ну да, это я уже слышал.
— Или роман решил написать в полной тишине. Мы можем только строить гипотезы. При этом он может быть и в Израиле, только фамилия другая. Советую тебе поработать в этих направлениях.
На следующий день я позвонил следователю и задал ему вопросы, которые накануне возникли у Солина. Возможность принятия гражданства и смены фамилии Шломо не то чтобы исключил, просто всё это уже было проверено. Что касается парома... «Там такой балаган, — сказал Шломо, — может, и уплыл. Хотя у него ведь не было визы, ни кипрской, ни греческой, никакой. Может, так и плавает, туда, сюда, и никуда не пристаёт? Ну ладно, шучу. Если хочешь, я позвоню в порт, только ты сам будешь искать его в списках, ладно?» «Ладно», — сказал я. «Тут вот ещё что, — сказал Шломо, — я звонил в Иерусалим. По телефону, который был в твоей распечатке. Там у Стаса оказались друзья, с которыми неплохо бы тебе поговорить. Стас с ними познакомился уже здесь. Я примерно представляю себе эту публику. У меня почему-то такое чувство, что они что-то знают. Может быть, то, что они знают, и не имеет к твоему брату прямого отношения, но всё же... В общем, я бы пошарил в этом тумане, если бы у меня время было». Он продиктовал мне телефон, я позвонил, мне ответил мужской голос. Я попросил говорить по-английски. Мне сказали, что меня могут принять только через три дня, я их чудом застал дома, они прямо сейчас уезжают с палатками на Кинерет.
Я поехал в Хайфу, посетил порт, выслушал от служащих заверения в том, что того, чего не может быть, не может быть никогда. Всё же я уговорил их сделать ещё несколько запросов базы данных. Результат легко было предугадать. После этого я заехал к своим старым друзьям, проживавшим как раз в Хайфе, по правде говоря, это уже было вне всякой связи с моими поисками.
Тем более странно было узнать, что Стасик у них побывал. К тому же он забыл у них свою тетрадь! Страницы были испещрены знакомыми мне каракулями... Как это было и раньше, тут и там появлялась чайка, или женский лобок, их никогда нельзя было отличить в его тетрадях...
«...глотнув в Бен-Гурионе кипячёного воздуха, я почувствовал, что болото, в котором я зимой утонул, осушили, по привычке я ещё то и дело покашливал, каждый раз ожидая, что рот заполнит зелёный сгусток, и придётся его везти до следующей остановки, и можно будет выплюнуть только при выходе из метро, но ничего этого не было, при том, что город, окружавший меня, был плотным, я и сам не вызывал у себя сомнений, хотя только что, перед посадкой, мне показалось, что самолёт пройдёт сквозь эту землю, как перед этим сквозь слой облаков, а в феврале врач районной поликлиники, посмотрев флюорограмму, отправил меня в тубдиспансер, мне там сделали повторный снимок, и тамошний врач диагноз опроверг, а когда я спросил, что было на прошлом снимке, он сказал: „Ничего. Просто наложение теней“, и я повторял эти слова вслух по дороге домой, отбрасывая сразу две или три тени, которые удлинялись, потом укорачивались, исчезали, и снова росли, от фонаря к фонарю, будто передавались по проводам, а я был наложением, шёл по проволоке, как телеграмма, как дама, адама анаграмма, наложенным платежом, а потом этот чай со зверобоем, чёрный старик в Тель-Авиве, который сказал, что это строят не метро, а тоннель для тех, кто лёг в чужую землю, когда придёт Мошиах, им придётся катиться под землёй, ещё до этого тётя, похожая на солнечный зайчик...»