Истец с рукой на перевязи говорил, что плечо ему повредил кирпич, упавший с третьего этажа постройки, и что никакой подрядчик не имеет права калечить прохожих а если покалечил, то должен платить на прожитие до полного выздоровления. Подрядчик, бойкий мужичок с жилистой шеей, в сапогах и сюртуке, объяснял, что под постройками ходят только полоумные да пьяницы и отвечать за них никакой закон заставить его не может.
Судья ушел составлять решение и не показывался так долго, что истец и ответчик даже забеспокоились. Наконец он появился. Пошатываясь, подошел к столу, но сколько ни пытался начать чтение судебного решения, у него ничего, кроме какого-то странного звука «поу… поу…» не получалось. Потеряв надежду членораздельно объявить решение, он шлепнулся в кресло, ткнул пальцем назад, в направлении портрета царя, потом вперед, в направлении истца, и показал последнему кукиш. Это обозначало: по указу его императорского величества в иске отказать.
Угреватый письмоводитель собрал папки с делами, взял их под мышки и направился в соседнюю комнату. Его окружили, величали Васенькой и даже Василием Никифоровичем, совали в карман тужурки монеты и просили поскорее приготовить какие-то копии и выписки. Он каждому говорил: «Некогда мне, некогда. Видите, сколько дел скопилось. Ну уж ладно, для вас постараюсь». И, хихикая, добавлял: «Я для вас, вы для меня — вот так и будет ладненько, красивенько».
Я подробно рассказал Павлу Тихоновичу все, что видел и слышал в камере мирового судьи. Он долго молчал, потом сказал:
— А все-таки я в суд подам. Не может быть, чтоб мне отказали. Не может быть!..
И подал.
В день, когда должно было разбираться дело (назначили его к слушанию только зимой), я в училище не пошел и с утра сидел рядом с Павлом Тихоновичем на скрипучей скамейке в углу камеры. Прохоров, конечно, на суд сам не явился, а прислал своего юрисконсульта, известного в городе присяжного поверенного Чеботарева. К камере он подкатил в коляске, в богатой шубе, надушенный. Письмоводитель засуетился, помог снять шубу, бросился с нею в соседнюю комнату и оттуда вынес стул. Даже подхалимски смахнул своим носовым платком пыль с сиденья. Судья наскоро закончил предыдущее дело и вне очереди приступил к разбору «иска мещанина Павла Тихоновича Курганова к судовладельцу Христофору Галактионовичу Прохорову о сорока пяти рублях».
Павел Тихонович в непривычной для себя обстановке смущался и излагал обстоятельства дела очень сбивчиво. Чеботарев, напротив, чувствовал себя как рыба в воде, делал иронические восклицания, перебивал показания истца разными вопросами, отчего тот терялся еще больше. Свою речь Чеботарев нарочито составил всего из нескольких слов. Он сказал:
— Благодарю вас, господин судья, за предоставленную мне возможность дать исчерпывающее объяснение. Но разрешите этой возможностью не воспользоваться: все ведь и так ясно. Где же это видано, чтобы работополучатели решали за работодателей, что и как делать из материалов последних и за их счет! Мир пока еще с ума не спятил.
Для составления решения судья даже не удалился в отдельную комнату, а написал его здесь же, за столом. В иске Павлу Тихоновичу было отказано. И сейчас же, после оглашения решения, судья объявил:
— Слушается дело по жалобе судовладельца Христофора Галактионовича Прохорова на мещанина Павла Тихоновича Курганова об оскорблении словами.
Тут только понял Павел Тихонович, что вручение ему полицией двух повесток — одной он вызывался в качестве истца, а другой в качестве обвиняемого — вовсе не являлось ошибкой, как он думал раньше.
Теперь уж Чеботарев развернул все свое красноречие. В высокопарных выражениях, с умилением в голосе он говорил об «уважаемом, почтенном и высоконравственном нашем согражданине Христофоре Галактионовиче Прохорове, щедрые пожертвования которого на городские нужды снискали ему любовь и благодарность всего города». Затем он желчно охарактеризовал обвиняемого ремесленника Курганова как личность дерзкую, наглую и хамскую.
— И вот этот, с позволения сказать, человек осмелился назвать моего доверителя, ноготка которого он не стоит, старой калошей, рваным хомутом и другими словами, даже неудобными для произношения в сем помещении, где висит портрет государя! — оскорбленно воскликнул адвокат.
В качестве свидетеля со стороны жалобщика был допрошен кучер Прохорова. Он кланялся, бросал для большей убедительности шапку об пол, крестился и повторял:
— Собственными ушами слышал, как он ругал моего боарина! Дырявой калошей, хомутом… Да это что! Такими непотребными словами обкладывал, что мне аж стыдно делалось! Собственными ушами слышал, чтоб не сонтить с этого места!
— Господин судья, так меня же первого оскорбили!.. Ведь Прохоров меня проходимцем обозвал! Как же можно стерпеть? — с болью в голосе оправдывался Павел Тихонович. — Если я бедный ремесленник, так должен покорно глотать брань богача? Где же справедливость? Не понимаю…
Судья не удалился для составления приговора и на этот раз. В оглашенном решении говорилось, что суд считает факт оскорбления мещанином Павлом Тихоновичем Кургановым судовладельца Христофора Галактионовича Прохорова доказанным и подвергает Курганова заключению в арестном доме сроком на две недели.
Когда Чеботарев направился к выходу, угреватый письмоводитель Васька забежал вперед и распахнул перед ним дверь.
А Павел Тихонович продолжал стоять перед судьей и смотреть на него. Казалось, он силился понять, что с ним произошло в этой запыленной комнате.
— Ваше дело окончено. Можете идти, — сказал судья.
Но Павел Тихонович не двинулся с места и все с тем же выражением на побледневшем лице смотрел на судью.
Подошел Васька, взял его за рукав и повел к двери.
Вот обо всем этом я и вспомнил, когда отец предложил мне поступить писцом в съезд мировых судей. Тут было над чем подумать. Карьера угреватого Васьки меня никак не привлекала. Министром я не собирался стать, но у меня было кое-что другое на уме. Мой брат Витя вот уже год, как учительствует в начальной школе на селе. Почему бы и мне не стать учителем? Конечно, для этого надо выдержать экзамен на звание учителя начальных училищ. Что ж, я подготовлюсь и тоже буду держать экзамен, как сделал это брат. Надо только подождать, когда мне исполнится семнадцать лет, так как до семнадцати к экзаменам не допускают. Ну, а что же я буду делать до тех пор? Сидеть на шее у отца не очень-то приятно.
Я думал весь вечер. Ночью даже видел во сне Ваську. Но утром, когда отец вопросительно взглянул на меня, я сказал:
— Хорошо, папа, я, пожалуй, поступлю.
ПЕРВЫИ ДЕНЬ КАНЦЕЛЯРСКОЙ КАРЬЕРЫ
Мы вышли из дому и направились к Петропавловской улице. Там на главной улице города, и находился съезд мировых судей. В руке я держал свернутый в трубочку лист писчей бумаги. Я испортил три или четыре листа, прежде чем без единой помарки каллиграфически вывел:
Выходило так, что я столько лет учился только для того, чтобы поступить на службу в этот самый съезд. Но ничего не поделаешь: такова форма.
Отец сошел с тротуара на немощеную дорожку.
— Здесь лучше, — сказал он, — не так быстро подошвы стираются.
Чем ближе мы подходили к месту моей будущей службы, тем ощутимей я чувствовал, будто меня тянут на веревке. Вот так когда-то повели со двора нашу корову Ганнусю, а она поворачивала голову назад и мычала. Мне тоже хотелось замычать. Но… мычать уже было поздно: отец потянул за ручку обшарпанную дверь, и я шагнул на первую ступеньку каменной замусоренной лестницы. Мы поднялись на второй этаж. Сначала попали в длинный полутемный коридор. Одна стена его была глухая, и вдоль нее тянулись деревянные скамьи. Из коридора в другие помещения вело несколько дверей, отец подошел к последней из них, приоткрыл ее, покашлял, чтоб обратить на себя чье-то внимание, и уже затем сказал: