– Помоги мне, Томаш!

– Не делай этого! По крайней мере, подумай хорошенько еще раз!

Алсвейга трясло. Действие принятых во время полета лекарств давно закончилось, и тело журналиста скручивала жестокая лихорадка.

– Боже мой! Да неужели за эти сутки ты так ничего не понял? Неужели увиденное не объяснило тебе все лучше моих слов? Мы столько прошли вместе – и все напрасно? Люди, которые были убиты в лаборатории… Жители разрушенных городов… Витторио… Их жизни, страх, отчаяние для тебя ничего не стоят? Зачем же ты отправился со мной – для того, чтобы в последнюю минуту отступить и предать?!

– Франк…

– Сделай еще одно усилие, Томаш, не давай страху и сомнениям сломить твой дух! Чего ты хочешь? Чтобы люди лишились последней надежды и вся наша жизнь окончательно обессмыслилась? Чтобы мир сгинул в Апокалипсисе? Ты сам-то представляешь, что это такое – день Страшного Суда? Отделение зерен от плевел! Скольким придется навеки уйти во тьму, где муки и скрежет зубовный, потому что они не готовы предстать перед Всевышним!

– Разве религия не учит, что нужно быть готовыми всегда? Мне казалось…

– Казалось! При той жизни, какой люди живут сейчас, разве можно требовать от них понимания!

– Извини, но в чем тогда смысл?..

Алсвейг в изнеможении покачнулся.

– Ты так легко готов отправить тысячи душ на вечные муки? Все дело в том, что ты не веруешь в Бога, и все слова о Страшном Суде – для тебя пустой звук. Я надеялся, что мне удастся заронить в твою душу хотя бы искру веры, но, видимо, времени было слишком мало. Я должен был начать говорить с тобой о таких вещах раньше, но опасался, что… Теперь уже все равно. Ради меня и моей веры, ради нашей с тобой дружбы, ради людей, которые жертвовали собой, чтобы у других появилась надежда… Я прошу тебя: помоги мне!

– С тобой происходит что-то ненормальное. Ты начинаешь походить на на фанатика. Мы не должны…

Гудерлинк запнулся. На него в упор смотрел узкий и бездонный зрачок праттера. Писатель заставил себя оторвать глаза от оружия и прямо взглянуть на того, кто его держал. В лице Алсвейга не было ни кровинки, серые, как пепел губы кривились, но сказать он ничего не мог. С минуту они стояли друг против друга, потом глаза журналиста закатились, праттер, лязгнув, упал на каменный пол, а Алсвейг стал так неловко заваливаться на бок, так что Гудерлинку с трудом удалось его подхватить, чтобы он не стукнулся головой об угол деревянной скамьи… Писатель усадил Алсвейга в проходе, спиной к одной из скамей. Поднять его и уложить удобнее просто не было сил. Праттер, который Гудерлинк случайно поддел ногой, отлетел куда-то в сторону, под другие скамейки, так что его не было видно. Только маленькая металлическая ампула лежала в проходе, поблескивая, как новенькая пуля. Гудерлинк нагнулся было, чтобы взять ее, но в последний момент брезгливо отдернул руку. Ему было дурно – от усталости, от сознания того, что Алсвейг грозил ему оружием, а то и в действительности пытался убить, от теснившихся в голове мыслей, от отвращения к себе после нападения на женщину возле сиреневого кара… Он выпрямился, еще раз посмотрел на Франка, а потом, нетвердо ступая, вышел из церкви и плотно прикрыл за собой массивные двери.

***

Над Римом собирались осенние тучи. Солнце просвечивало сквозь одну из них, похожее на тусклую, безжизненно белую монету, и больше напоминало луну. Писатель дошел до середины двора и остановился, подняв лицо к небу. Со всех сторон церковь Святого Марка обступали дома; при ярком солнечном свете они, возможно, выглядели даже красивыми, но сейчас на них лежала грустная, тоскливая тень, и оттого казалось, что церковь и небольшой дворик при ней находятся на крошечном пятачке земли, сдавленном со всех сторон каменными глыбами, угнетающе величественными, как египетские пирамиды. Кусочек серого неба вверху скорее пробуждал отчаяние, чем дарил надежду и утешение.

Гудерлинк стоял, дрожа всем телом, на вымощенной прямоугольными плитками дорожке между запущенными рядами декоративных кустов и не знал, что ему дальше делать. Больше всего хотелось оказаться дома и обнаружить, что последние сутки были просто кошмарным сном, что Алсвейг, совершенно здоровый и, как всегда, бодрый, придет в назначенное время в знакомое кафе играть в шахматы, а никакого Витторио и никакой дамы в лиловом костюме нет и никогда не было на свете, следовательно, и умереть они не могли… Но острые спазмы слишком болезненно сдавливали сердце, чтобы им можно было не верить. Задыхаясь, писатель с силой растянул ворот и без того свободного блейзера.

Какой смысл в Истине, если в борьбе за нее ты вынужден убивать, красть, лгать и нападать на беззащитных? Если стремление к Истине – это то, что делает людей людьми, то почему путь к ней ничем не отличается от хищничества, царящего вокруг и превращающего цивилизованных, казалось бы, существ, в животных, которыми правят лишь простейшие инстинкты, страх, ненависть к чужакам, подозрительность и жадность? Как может такая Истина быть… истинной? И если не может, то есть ли настоящая? Ведь есть же, должна быть, ведь откуда-то же берется в людях и добро, и щедрость, и милосердие, и самоотверженность – до сих пор, несмотря ни на что, пусть и не во всех… Говорят, эти качества чем дальше, тем больше теряются, но ведь когда-то они откуда-то возникли. Значит, есть какой-то закон, какой-то источник всего этого, от которого мы почему-то оказались отлучены, о котором и думать забыли! Но где он, что он? Бог?

Гудерлинк содрогнулся, вспомнив направленное на него дуло праттера и бескровное лицо Алсвейга. Мог бы он сам ради Бога пойти на такое? Если нет, то значит ли это, что он слаб и сломлен, как сказал Алсвейг? Если да, то какой должна быть Истина, чтобы люди, ведомые ею, позволяли себе такое?

Он стоял и боролся с ужасом, который будили в нем все эти вопросы, и понимал, что сойдет с ума, если ответа не будет найдено. Ему казалось, что все окна нависающих над ним домов смотрят на него и ждут чего-то, и мир наполнен чудовищами, которые изготовились к прыжку.

…И если лучшие качества человека – порождение культуры и цивилизации, то почему культура и цивилизация не спасают людей от войн, жестокости и равнодушия к чужим страданиям? Почему ни картины, ни книги, ни музыка – все, в чем заключен дух многих и многих поколений, – не смогли развить в нас умения жить так, чтобы эта жизнь не привела мир к нынешней катастрофе? Если человеческий гений – благо, почему столько разрушительного, отвратительного и страшного можно найти в произведениях искусства, в достижениях науки? Есть ли в мире сила, способная удержать художника от соблазна свободно изливаться в творчестве, а ученого – алчно следовать по пути познания, не задумываясь о последствиях – и если есть, то снаружи нас она или внутри?

– Боже мой, почему мне выпало решать такие страшные вопросы? Почему я никогда не задавался ими дома, сидя в мягком кресле, в своем кабинете? Зачем всё это обрушилось на меня сейчас, когда я измотан дорогой, страхом и отчаянием? Когда я так слаб и беспомощен…

…Откуда, откуда в нас это понимание собственного падения, это видение черной бездны, в которую мы погружаемся все глубже и безнадежнее? Как будто нам случалось знать что-то, кроме этого мира, сотрясаемого судорогами, раздираемого ненавистью… Как будто слабая память о чем-то совершенно ином мучает нас, призывая вернуться на когда-то оставленную дорогу. Куда вела эта дорога? Где это забытое место? Как…

– Не могу… – прохрипел писатель, чувствуя, что еще чуть-чуть – и отчаяние выплеснется из него болезненным, жутким воем вместе с кровью из разорванных легких. – Не могу и не хочу!.. Нет, нет!

Неожиданно его внимание привлекло какое-то движение в дальнем углу церковного двора. Гудерлинку показалось, что над верхушками подстриженных кустов мелькнули какие-то смутные серые тени. Он долго и напряженно присматривался, но больше ничего не увидел. Зато в другом месте уловил что-то подобное – и повернувшись в ту сторону, вновь не смог ничего разглядеть…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: