"Почему Твои дары бывают так мучительны, Господи? Чего Ты хочешь от меня, в конце-то концов? Видишь, мой образованный ум творческого интеллигента бессилен понять Твой замысел насчет моей судьбы.
А может, все эти метания – просто симптомы депрессии, временное явление? Может, мне лечиться нужно, а не терять время, стараясь соединить разорванные нити, назначения которых я и сам не знаю… Что же, что же случилось? Был талант в радость, а теперь он гложет изнутри, как равнодушный желтоглазый хищник, разъедает душу, как щелочь, и я ничего не могу с этим поделать. Во мне сейчас так много злости и раздражения, Господи, на всех и вся… Ну, если Ты наделил меня даром слова, ведь это же зачем-то было нужно? Ведь не просто так это случилось – не для того, чтобы потешить мое самолюбие, выделив меня среди других, не для моей личной славы, может, и вообще не для меня… Что я должен сказать или сделать? Как мне понять Тебя, ответь же, как?"
– Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас…
"Ну не может человек выскочить из своей шкуры, Господи, понимаешь! Не можем мы дойти до самых важных вещей без подсказки. Много о себе полагаем, мним себе всесильными, все понимающими, а как припрет по-настоящему, так хоть волком вой – никак! Бывает, и о петле с нежностью подумаешь, и о пуле… Не может быть, чтобы Ты этого хотел от меня! Разве я все уже сделал, на что был способен, и мне пора уходить – вот так, отчаянно, по-сиротски? Что же такое этот Твой дар – раковая опухоль, заражение крови, чахотка? Почему мне так больно, почему, за что?"
Дьякон нараспев читал какое-то из посланий апостола Павла. Голос его тек между светлых деревянных колонн, мягкой волной толкался в сердце.
– …потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков…
Горьковатый комок набухал в горле и душил, так что пришлось даже расстегнуть воротник рубашки. Подумалось, что в такие моменты, наверное, большое облегчение приносят слезы, да вот беда: Межутов не умел плакать – с подросткового возраста ни разу не плакал по-настоящему, а уж после того, как вернулся с войны, и подавно. Он снова кинул взгляд по сторонам. Народу еще прибыло, стояли даже в проходе. Теперь батюшка читал из Евангелия.
– Аще кто хощет по Мне ити, да отвержется себе, и возмет крест свой, и по Мне грядет… – уносилось под невысокий купол и куда-то дальше, без преград.
"Боже, ведь Ты еще при рождении наделяешь кого-то из нас и пылающим углем, и змеиным жалом, и тем даешь нам возможность иногда – в странной, нечеловеческой тишине – слышать Твой голос. Но приходит день, когда этого становится мало, и вот мы мечемся и бьемся головой о стену – и ничего не можем, потому что нужно еще что-то, чего у нас нет и взять его нам на земле неоткуда. Что же, Господи?"
Он в смятении глядел на престол, на сверкающие золотом рожки светильника, на Книги в драгоценных переплетах. Потом врата закрылись, и ненадолго все как будто погасло. Межутов почти не слышал Херувимской и последующих молитв, но когда мощно зазвучало многоголосое "Верую", вдруг встрепенулся. Он не знал Символ Веры наизусть, да и пел плохо, поэтому просто время от времени шептал, с трудом двигая пересохшими губами. Чего он ждал, на что надеялся, он уже и сам не знал, был как в бреду, но все казалось, чья-то воля ведет его сквозь горячку, заставляя мысли цепляться одна за другую и длиться, длиться, все больше распаляя внутри мучительный жар.
"Почему нам мало человеческих слов, человеческих чувств? Откуда в нас эта страшная, нестерпимая жажда… Пророчества? Так вот как зовется это желание стать больше, чем просто смертная оболочка, желание быть с Тобою и вести к Тебе! Боже мой, Боже, как же такое может сбыться в короткой нашей жизни, и чем же за это должно быть заплачено? И жало, и угль, и сам душевный огонь – ничто, даже хуже того – верная смерть, если однажды Ты не призовешь нас, и если мы не последуем за Тобой"…
– Осанна в вышних, благословен грядый во имя Господне. Осанна в вышних…
Когда наконец вынесли Святые Дары и народ потянулся к Чаше, Межутов отошел в сторону, в изнеможении прислонился к стене, не занятой иконами. В храме было даже не тепло, а жарко, но Александр обнаружил, что теперь его знобит. Под благословение он подошел как во сне и церковь покинул сам не свой.
Он присел на скамейку за оградой, машинально похлопал себя по карманам – в кои-то веки по-настоящему захотелось курить. Как назло, пачка сигарет лежала забытой дома, в ящике стола в кабинете. Оставалось просто откинуться на жесткую спинку, подставив лицо слепящим солнечным лучам, слушая, как прихожане спускаются с крыльца, прощаются друг с другом и уходят, кто по отдельности, кто семьями или небольшими группами. Затихающие в отдалении голоса усиливали одиночество и несчастье Межутова. У него было чувство, что ему только что подписали жесткий приговор, причем не без его собственных активных, хоть и косвенных усилий. Вроде бы он нашел ответ на главный мучивший его вопрос – и это не принесло облегчения, а наоборот, породило множество других, еще более болезненных проблем. Нужно было обдумать все в тишине, но тишина вдруг куда-то подевалась: деревья шумели слишком громко, слишком близко звучала резкая перекличка машин, а в голове царила настоящая какофония, словно кто-то неведомый старался оглушить Межутова и этим довести его до исступления…
Прошло с полчаса или даже больше. Почти все разошлись, появился дворник с метлой и принялся сгребать в кучу опавшие листья. На дворнике была ватная телогрейка, старые джинсы и потрепанные кроссовки. Зато на голове гордо поблескивала пижонская кожаная кепка, а из-под нее на затылке торчал забавный хвостик темных волос, перетянутых резинкой. В долговязой фигуре чудилось что-то знакомое.
Дворник поднял голову, остановился, опершись на метлу – и Межутов узнал Диму.
Странно было не то, что они встретились, а то, что этого не случилось раньше. За три месяца кое-кто из прихожан примелькался Александру, некоторых он даже узнавал, если приходилось сталкиваться где-то еще. Такую приметную личность как Дима и запомнить-то было нетрудно. Но Межутов ни минуты не сомневался, что здесь они видятся впервые.
Дима его тоже сразу признал и от неожиданности изобразил кривоватую улыбку. Александр опять почувствовал себя неловко: он не знал, как правильно поздороваться. Наконец, поколебавшись несколько секунд, сказал:
– Бог в помощь!
Дима в ответ ухмыльнулся шире и подошел. Видно, ему еще не доложили о невнятной реакции Межутова на его стихи.
– Здравствуйте! – светски сказал он, присаживаясь рядом. Александр тут же пожалел, что вообще открыл рот. Ему не хотелось терять то ощущение, которое поразило его в храме, нужно было понять всю важность, все значение того, что с ним там происходило… Но обыденная жизнь, кипевшая даже здесь, совсем рядом с церковными стенами, засасывала стремительно и верно, как трясина. Неужели и шрама не останется на том месте, где недавно болело?
– А я как раз про вас вспоминал!
Александр усмехнулся краешком рта.
– Да ну?
Дима фыркнул. В нем чувствовалась та же ершистость, которую Межутов заметил на встрече в литобъединении, но она была как будто смягчена местом, где они сейчас столкнулись. После пережитого в церкви Александру не хотелось ни лицемерить, ни юлить, ни даже иронизировать. Ему вообще хотелось остаться в полном безлюдье, наедине с собственными переживаниями. Без Димы.
– Вспоминал, правда. Даже вот…
Дима вытащил из кармана ватника один из межутовских стихотворных сборников, предпоследний, изданный лет пять-шесть назад. В левом верхнем углу виднелись библиотечные метки, сделанные фиолетовой ручкой. Чернила слегка расплылись, и надпись уже не так бросалась в глаза, потому что вся обложка книги была выполнена в духе акварельных разводов по мокрой бумаге. Сборник так и назывался "Батумские акварели", в нем была собрана лирика, привезенная Межутовым из круиза по Черному морю примерно за полгода до того, как на Кавказе вспыхнули первые боевые действия. Александр не очень любил эту свою книгу. Во-первых, потому что Кавказа, о котором в ней говорилось – величавого, мудрого и гостеприимного, – уже не существовало. Во-вторых, он никогда – ни до, ни после этого, – больше не писал чистую лирику, поэтому многие стихи из сборника до сих пор звучали для него непривычно – так, как будто в них не хватало чего-то важного.