— Да-да, — подтвердил отец, — будешь каждый день после уроков приходить в церковь к регенту на спевку.
Вечером, когда я уже хотел юркнуть в постель, отец велел мне стать на колени перед иконой, делать земные поклоны и повторять за ним слова покаянной молитвы. Он раскрыл молитвенник и, запинаясь, начал читать:
— «Множество содеянных мною лютых помышляя окаянный, трепещу страшного дня судного; но надеясь на милость благоутробия твоего…» Да тут язык поломаешь, — сказал он и отодвинул молитвенник. — Не покаянная, а прямо-таки окаянная молитва. И без покаяния обойдемся. Было бы в чем каяться, а то напутают сами, а ребенок отвечай.
— Да вот же, — сказала и мама. — Где это видано, чтобы на ребенка эпитимию налагали? Подумаешь, грешника нашли! Лучше бы за собой смотрели. Черти патлатые!..
Мама моя попов не любила. Она была донской казачкой и часто пела:
— Я им поставил графинчик для приличия, а они весь вылакали, — пожаловался отец и тут же рассказал, как за столом на чьих-то именинах спросили у дьяка: «Отец дьякон, вам что налить — водочки или винца?» — а дьякон ответил: «И пива».
Этот анекдот отец рассказывал часто и, рассказав, сам же смеялся. Так, под смех, я и заснул, довольный, что все обошлось благополучно.
«АНГЕЛ»
Утром отец сказал:
— Ты после уроков все-таки пойди к регенту, а то как бы батюшка не вздумал придираться.
Первым уроком была арифметика. Артем Павлович опросил одного ученика, другого, а потом посмотрел в журнал и сказал:
— Мимоходенко, что же это ты, братец, отстаешь по арифметике?
Я удивился:
— Артем Павлович, я не отстаю.
— Не отстаешь, а две единицы получил. Это как же?
— Не знаю, — еще больше удивился я. Мальчишки закричали:
— Он не отстает, Артем Павлович! Он все задачи порешал!
— Ну-ка, иди к доске, — приказал учитель,
Он продиктовал задачу, и я, бойко отстукивая мелом по доске, решил ее без затруднения.
— Странно, — пожал Артем Павлович плечом, засыпанным белой перхотью. — Очень странно. Почему ж у тебя стоят тут две единицы?
Степка Лягушкин, который так прямо и говорит все, что думает, встал и сказал:
— Это, Артем Павлович, не две единицы. Вы ему прошлый раз за хороший ответ поставили аж одиннадцать. Вы еще тогда сказали: «Поставил бы двенадцать, да ты ростом не вышел». Это одиннадцать, а не две единицы.
Артем Павлович хмыкнул, поморгал и зачеркнул в журнале отметку.
Хорошо, поставлю тебе пять. Только смотри, аккуратно ходи на спевку.
Это была первая пятерка за все три с лишним года, что я провел в училище.
Еще больше удивил меня батюшка: расчесывая во время урока свои рыжие волосы, он все время дружелюбно поглядывал на меня, а раз даже подмигнул мне. Вот уж не думал, чтоб он так относился к ученику, на которого наложил эпитимию!
К регенту мне идти не хотелось, но и не пойти было страшно. Пересилив себя, я прямо из училища пошел на привокзальную площадь, где стояла церковь архангела Михаила.
Церковь была закрыта. Я направился к сторожке — маленькому домику за церковной оградой. Приоткрыв дверь, я увидел двух человек. Один — старый, лысый, в валенках и полушубке, хотя на дворе было совсем тепло. На другом, бритом и пышноволосом, — серый костюм и галстук бабочкой. Они чокнулись чайными стаканами, выпили, сморщились и закусили луковицей.
— И вот, Семен Прокофьевич, кажинный раз, как вы меня попотчуете водочкой, я, слава тебе, господи, в часах сбиваюсь. Прошедший раз, когда вы ночью ушли от меня, я вместо двенадцати ударил в колокол аж четырнадцать. Потом спохватился и отбил два часа назад. А тут случись поблизости околоточный надзиратель. Постучал мне в сторожку и спрашивает: «Ты сдурел?» И даже хотел на меня, слава тебе, господи, протокол написать. Спасибо, нашлось чем угостить: отвязался, окаянный.
— Неважно, — хмуро ответил бритый, — двенадцать или четырнадцать — кому какое ночью дело. Лишь бы колокол звонил.
— Э, не скажите, Семен Прокофьевич: по церковному бою все в городе часы проверяют. Иной по моему бою так свои часы поставит, что, слава тебе, господи, заявится на службу либо на два часа раньше, либо на два часа позже.
Я переступил порог и спросил, где мне найти регента. Оказалось, бритый и был регент.
— Ты насчет «Символа веры»?
— Кажется, насчет «Символа веры», — ответил я.
— А это правда, что у тебя голос райский?
— Райский? — удивился я.
— Ну да. Батюшка говорит, что так поют только святые ангелы в раю. Ну-ка, попробуем.
Он вынул из футляра скрипку, настроил ее и приказал мне тянуть «а».
— Голос есть, — подтвердил он. — И тембр приятный.
— Писклявенький голосок, — поддакнул лысый. — Аж в сердце щекочет, слава тебе, господи.
— Ну что ж, «Символ веры» так «Символ веры». Посиди, сейчас придут певчие, — сказал регент.
Пока певчие собирались, лысый и регент допили всю бутылку.
Спевка тянулась чуть ли не до вечера. Тоненьким голосом я выводил: «Верую во единого бо-о-га», а хор мужских голосов откликался тяжким гудением: «Бо-ога». Я: «Отца-вседержителя, творца неба и земли-и-и». Хор: «И земли-и-и».
К концу спевки я так проголодался, что хоть луковицу грызи. Но все луковицы погрызли лысый с регентом.
На другой день — опять спевка. И на третий тоже. Мама даже сказала.
— Замучат ребенка.
Наступило воскресенье. Тут бы подольше поспать, а меня разбудили еще раньше, чем в будни. Оказалось, пришел лысый с портным и принес завернутый в простыню белый костюм. А я-то и не догадывался, зачем с меня снимали в церковной сторожке мерку. Рубашка и брюки были ослепительной белизны, а поясок золотистый, наверно из парчи. Когда я все это надел на себя, лысый сказал портному:
— Ну, Кузьма Терентьевич, в самую точку попал. И перешизать ничего не надо. А то иной портной и примерит раз семь, а штаны, слава тебе, господи, либо совсем не лезут на человека, либо при всем честном народе сползают до самой земли.
Костюм опять завернули в простыню, а мне велели идти в церковь.
И вот я, одетый во все белое, стою перед батюшкой в самом алтаре. На батюшке золотая риза. От зажженных восковых свечей она так и искрится вся.
— Сложи руки и поднеси их к подбородку, — приказывает он мне. — Вот так, подобно ангелу. И, когда будешь петь, возведи очи горе. Ну, благослови тебя господь. Иди с миром к певчим на клирос. Там тебе скажут, когда стать перед алтарем.
Хоть и воскресенье, а народу в церкви не густо. Больше все старушки в темных платьях и белых платочках. В алтаре я слышал, как патлатый дьякон жаловался батюшке: «Ох, ох, отходят миряне от святой церкви, отходят! Раньше, бывало, идешь с кадилом, а православным и расступиться невмоготу, до того тесно стоят. А ныне на митинги больше поспешают. В пятницу какие-то горлодеры прямо на вокзальной площади собрание устроили. Народу сошлось столько, что на три храма хватило бы. Спасибо, полиция подоспела и разогнала нечестивцев. А в храм все же не идут… Распустился народ». Батюшка ему ответил: «Пойдут, отец дьякон, помяни мое слово, пойдут», — и почему-то показал глазами на меня.
Стоять на клиросе было томительно. Певчие уныло тянули «аминь» и «господи, помилуй»; старушки, кряхтя, опускались на колени и стукались лбами о каменный пол, а ладаном и воском так сильно пахло, что у меня в голове туман стоял. Наконец регент сказал: