— Опять доброта, доброта любящего человека, — продолжал сэр Джон. — Благодаря своему рвению услужить королю и любви к вам, мастер Коллинз, без сомнения, прибавил эти два орудия в виде дара. Ах вы, треска, разве это не ясно, как начинающийся теперь рассвет?
— Да, ясно, — согласился Себастьян. — О, сэр Джон, почему вы никогда не служили на море? На суше ваш талант пропадает даром, — и он с нежной любовью посмотрел на него.
— Я делаю все, что могу на своем месте, — ответил сэр Джон, снова погладил свою бороду и произнес громовым голосом, как всегда во время суда: — Но слушайте меня, вы, юноши, в полночь вы выделывали штуки, которых я не одобряю, бегали около харчевни, застали мастера Коллинза за его (на минуту он задумался), за его хорошими деяниями, которые он желал до времени сохранить в тайне, и жестоко напугали его…
— Верно, сэр Джон. Посмотрели бы вы, как он улепетывал, — заметил Себастьян.
— Позже вы примчались ко мне с историями о пиратах, о фурах и коровьих кожах, и ваши слова, правда, заставили меня хохотать, но возмутили мою совесть судьи. Поэтому я вернусь с вами к колокольне, захватив с собой нескольких моих собственных людей да три-четыре телеги, и, ручаюсь, мастер Коллинз добровольно отдаст вам, мастер Себастьян, ваши серпентины и малые орудия. (Он снова заговорил обыкновенным голосом.) — Я давно предсказывал старому мошеннику и его соседям, что они попадут в беду из-за тайных продаж и темных делишек; но ведь нельзя же перевешать половину Суссекса за маленькую кражу пушек? Довольны вы, юноши?
— За два орудия я совершил бы любую измену, — ответил Себастьян и потер руки.
— Вы только что видели измену и мошенничество из-за того же, — заметил сэр Джон. — А теперь на лошадей, и марш получать «орудия».
— Но ведь мастер Коллинз действительно хотел отдать пушки сэру Эндрью Бартону? Правда? — спросил Ден.
— Ну, конечно, — ответил Галь. — Однако он потерял их. Когда разгорелась заря, мы нахлынули на деревню. Сэр Джон ехал впереди всех, и его знамя развевалось; за ним двигалось тридцать здоровых слуг, по пяти в ряд, дальше — четыре фуры, а вслед за ними — четверо трубачей, ради торжественности. Они играли: «Наш король поехал в Нормандию». Вот мы остановились и вытащили звенящие орудия из башни, эта сцена походила на картинку французской осады, которую брат Роджер нарисовал для молитвенника королевы.
— А что сделали мы… я хочу сказать, наша деревня? — опять спросил Ден.
— О, она держалась благородно, — заявил Галь. — Хотя мои односельчане провели меня, я гордился ими. Они высыпали из своих домов, глядя на маленькую армию, точно на проезжающую почтовую карету, и молча пошли своим путем. Ни движения, ни слова. Они скорее погибли бы, чем позволили бы Брайтлингу перекричать себя. Даже этот негодный Виль, выйдя из «Колокола», где он пил утреннюю кружку пива, чуть-чуть было не попал под ноги лошади сэра Пельгама.
— Берегись, сэр дьявол! — крикнул ему сэр Пельгам и осадил лошадь.
— Разве сегодня рыночный день? — спросил Виль. — Почему это здесь все брайтлингские быки?
Я отплатил за это бессовестному негодяю.
Но лучше всех был Джон Коллинз. Он шел по улице (с подвязанной челюстью, которую угостил Себастьян) и видел, как мы вытаскивали первую пушку из дверей.
— Полагаю, вы найдете, что она тяжеловата, — сказал мастер-литейщик.
Тут я в первый раз увидел, как Себастьян попал в тупик. Он открыл и закрыл свой рот: ни дать ни взять — рыба.
— Не обижайтесь, — продолжал Коллинз. — Вы получили орудия за очень дешевую цену, и я думаю, вам нечего сердиться, если вы заплатите мне за помощь.
Ах, он был великолепен! Говорят, это утро обошлось ему в двести фунтов, но он и бровью не повел, даже когда увидел, что орудия повезли из деревни.
— Ни тогда, ни потом? — спросил Пек.
— Раз поморщился, а именно когда доставил церкви святого Варнавы новый набор колоколов (в те времена Коллинзы, Гайсы, Фоулины и Феннерсы были готовы сделать все для церкви. «Проси и получай» — только и пели они). Мы повесили колокола; мастер Коллинз стоял в башне с Черным Ником Фоулином, который поднес нам футляр для креста. Литейщик дергал за колокольную веревку одной рукой, а другой почесывал себе шею. «Пусть лучше она дергает тебя за язык, чем давит мне горло», — сказал он. И только. Таков Суссекс, вечный, неизменный Суссекс.
— А что было потом? — спросила Уна.
— Я вернулся обратно в Англию, — медленно произнес Галь, — получив хороший урок за гордость; но, говорят, что из церкви я сделал жемчужину, настоящую жемчужину. Так-то. И я сделал это для моих односельчан, работая рядом с ними, и (прав был отец Роджер) никогда позже я не видел столько хлопот и такого торжества. Это в природе вещей. Милая, дорогая моя страна! — Его голова опустилась на грудь.
— Дети, вон ваш отец. О чем это он разговаривает со старым Хобденом? — заметил Пек, раскрывая кулак, в котором были зажаты три листка.
Дети посмотрели в сторону дома Хобдена.
— Знаю, — сказал Ден. — Он говорит о старом дубе, который лежит поперек ручья. Папа хочет, чтобы его вырыли.
В тихой долине звучал голос Хобдена.
— Делайте, как вам угодно, — говорил он. — Только корни старого дерева укрепляют берег. Если вы уберете дуб, берег обвалится, и во время следующего половодья ручей затопит луга. Впрочем, как угодно. Только вот мистрис очень нравятся папоротники, которые выросли на его коре.
— Ну, я подумаю, — сказал отец.
Уна засмеялась журчащим смехом.
— Какой дьявол в «этой» колокольне? — лениво усмехаясь, спросил Галь. — По голосу, вероятно, Хобден.
— Этот дуб — настоящий мост, он соединяет заросли с нашим лугом. Хобден говорит, что там лучше всего ставить силки. Он только что поймал двух кроликов, — ответила Уна. — Он не позволит вырыть дуб.
— О, Суссекс, вечно глупый Суссекс! — пробормотал Галь.
В следующее мгновение до «Липок» донесся голос отца детей, а на колокольне часы пробили пять.
ОТЛЕТ ИЗ ДИМЧЕРЧА
Стемнело; мягкий сентябрьский дождь стал падать на головы собирателей хмеля. Матери повернули скрипучие детские колясочки и покатили их из садов; старики вынули счетные книги. Молодожены двинулись домой, укрываясь под одним зонтиком; холостяки поплелись за ними и со смехом поглядывали на них. Ден и Уна отправились печь картофель в сушильню, туда, где во время сбора хмеля старый Хобден и его любимица, охотничья собака, синеглазая Бес, жили целый месяц.
Дети, по обыкновению, уселись на покрытую мешками лежанку напротив очага и, когда Хобден закрыл ставни, стали, тоже по обыкновению, смотреть на остывающие угли, жар от которых уходил вверх по старинной трубе. Хобден наколол нового угля, спокойно уложил свежие куски туда, где они могли принести больше всего пользы, подошел к Дену, который передал ему картофель, заботливо разместил картофелины по краю камина и остановился, рисуясь черной тенью на фоне вспыхнувшего пламени. Так как Хобден закрыл ставни, в сушильне стало темно, и старик зажег свечку в фонаре. Дети привыкли ко всему, и это им нравилось.
Немного поврежденный умом сын Хобдена, Пчелиный Мальчик, скользнул в сушильню, точно тень. Дети угадали, что он пришел, только когда Бес завиляла своим коротким обрубленным хвостом.
А снаружи донесся чей-то громкий голос, который пел, несмотря на моросивший дождь.
— Только двое людей могут так реветь, — заметил старый Хобден и обернулся.
Пение стало еще громче. Дверь растворилась, и на пороге показалась фигура рослого человека.
— Ну, говорят, оживленная работа оживит и мертвого, и теперь я верю этому. Это ты, Том, Том Шосмис? — Хобден опустил свой фонарь.
— Не скоро ты узнал меня, Ральф.
Шосмис вошел в сушильню, это был исполин, ростом на три дюйма выше Хобдена, с седой бородой и баками, с темным лицом, но со светлыми голубыми глазами. Старики пожали друг другу руки, и Уна с Деном услышали, как две жесткие ладони стукнули одна о другую.