При ночном штурме одной деревни я залег под пулеметным огнем в мокрое болото и простудился. К вечеру поднялся сильный жар, но болеть было негде. Мы ночевали на открытой лесной полянке. Мела метель, дул ветер. Чтобы не простудиться еще больше, я плясал джигу между сугробами. К утру жар спал, болезнь прекратилась. Очевидно, организм мобилизовал все силы и справился с простудой.
В феврале мы атаковали большое село со странным названием Медведь, но немцы стояли там насмерть: они обеспечивали отход основных своих сил, отступавших из-под Ленинграда и Луги. И здесь, под Медведем, пролилось много крови… Тут я впервые сбил самолет. Не один, конечно, а вместе со всеми. «Лапотники» стали пикировать на нас, загнали в канаву. Лежа на спине, мы стали стрелять изо всех видов оружия — винтовок, пулеметов и даже автоматов. Когда один из самолетов выходил из пике, мы всадили ему в желтое брюхо порядочную порцию металла. Появился дым, самолет грохнулся на ближнее поле и взорвался. Летчик успел выскочить и спустился на парашюте. Оправившись от пережитого страха, мы принялись его ловить, несмотря на сильный обстрел. Это оказался матерый вояка с орденами за налеты на Францию, Англию и Голландию. Дали ему закурить, но самокрутка плохо держалась в обожженных дрожащих руках. Прибежали зенитчики, просили отдать им сбитого немца: за это им будут ордена и звания. Но мы не отдали. Пехота увела его в тыл. Наше начальство доложило по инстанциям о сбитом самолете. Вероятно, то же сделали пехотинцы и уж непременно — зенитчики. Потом армейское начальство удвоило цифру, а в генеральный штаб она дошла еще увеличенная. Такова была обычная практика Великой Отечественной войны… Лет через пятьдесят-сто историки раскопают и опубликуют архивные документы, и на их основе напишут интересные книги о потерях врага и наших победах…
В начале февраля, кажется, четвертого числа, осколок мины ранил меня в спину. Было это в деревушке Межник, у крайнего дома, обращенного к селу Медведь. Кстати, именно отсюда, из копны сена, которую мы использовали в качестве наблюдательного пункта, я видел, как горел в танке известный военный поэт Сергей Орлов, боя почти не было. Танки только высунулись, и их сразу подожгли. Тяжелораненого Орлова удалось спасти.
Получив осколок в спину, я выпил водочки, пообедал с товарищами и, подгоняемый обстрелом, отправился в санчасть, которая была в соседней деревне, верней, в леске около нее. Там я поругался с врачихой, больно ковырявшей в ране зондом, но так и не нашедшей осколка. Только в пятидесятых годах его случайно обнаружил рентгенолог в мякоти левого плеча, после чего хирург успешно его вырезал.
В палатке, среди легкораненых, нашлось много знакомых, которые гостеприимно поставили передо мною ведро вареной картошки. Вот это жизнь! Тепло, сухо, есть что пожрать! Да и отоспался я вдоволь. Месяц в госпитале прошел быстро. И хотя рана еще не зажила, меня выписали: Медведь наконец был взят, войска двигались дальше, госпиталь тоже переезжал. Скучно было прямо из госпиталя идти в бой. Наши как раз штурмовали деревню под названием Иваньково. В сильный мороз мы взяли ее, вероятно, подгоняемые холодом, в надежде согреться в деревне. Домов, конечно, там давно не было, но немецкие землянки оказались добротными. Были даже стальные колпаки на некоторых огневых точках. Ночью нас, разнежившихся и распаренных, контратаковали немцы и вытеснили из деревни. Помню, удирали вместе с пехотой под плотным огнем — как только ноги унесли! Утром в пехотном полку устроили экзекуцию: нескольких человек расстреляли перед строем, возложив на них вину за поражение. Это Иваньково, кажется, было на немецкой оборонительной линии «Пантера», и бою за него немцы и наши придавали большое значение. Прорвать эту линию сходу нам не удалось. Бои затянулись.
В конце марта мы участвовали в другой неудачной операции по прорыву «Пантеры» — в боях за станцию Стремутка, что в нескольких километрах южнее Пскова. Эта Стремутка дорого обошлась нам.
Новелла X. Стремутка
В лисьих норах нет неверующих
Иногда в моем сознании, разрывая хаос воспоминаний, возникают вдруг отдельные яркие картины, словно память останавливает бешено крутящийся фильм на одном кадре, где все замерло и с фотографической точностью прорисовывается каждая деталь. Я вижу мрачный пейзаж, освещенный лучами заходящего солнца. Плоская заснеженная равнина в излучине замерзшей реки. Повсюду воронки и траншеи, валяются неубранные трупы. А посреди — громадное подбитое немецкое самоходное орудие «Пантера»[9] — чудовищный обгорелый зверь, покрытый копотью и пятнистой маскировочной окраской. Она уткнула свой длинный хобот — пушку — в землю и застыла. Из открытых люков, свисая вниз и почти касаясь земли руками, торчат два обгорелых трупа. У одного — черное обугленное лицо и светлые, развевающиеся на ветру волосы, другой весь искромсан осколками…
Был март 1944 года. Мы приближались к Пскову, а немцы отступали, сильно огрызаясь. Накануне они контратаковали наших, были остановлены, прорвалась вперед только «Пантера». Она переползла через речку, и только тут ее прищучили: рядом с железной махиной виднелся невысокий снежный холмик. Здесь зарыли ивана, уничтожившего «Пантеру» связкой противотанковых гранат…
Вспоминая сейчас эту картину, я содрогаюсь, но тогда, в сорок четвертом, все выглядело обыденным. Мы размышляли не об ужасах войны, а о том, как устроиться побезопасней да потеплей: разгребли снег около «Пантеры», рассчитывая хотя бы с одной стороны загородиться ее стальным боком от возможного обстрела. Копать землю было нельзя, луговина оказалась болотистой. Убежище вышло невысоким — снежные стенки и брезентовая плащ-палатка сверху вместо крыши. Оно спасало лишь от ветра. Под бок мы положили дощатые крышки от снарядных ящиков. Потом все легли впритирку рядом на один бок. Так и спали, поворачиваясь все сразу, по команде. В центре пыхтела наша радость — печурка из ведра, раскаленная докрасна, не столько нас согревавшая, сколько поддерживавшая морально. Правда, к ней можно было прижать ноги в мокрых валенках — тогда под палаткой начинало густо пахнуть горелой падалью. Трудно что-либо придумать уютнее! Разомлевшие и отогревшиеся солдаты спали сладко. Только иногда кто-нибудь расталкивал едва уснувшего соседа и, когда тот с трудом приходил в себя, говорил ему: «Петя, сходи посикай!». Это была злая солдатская шутка, после которой трудно было уснуть и долго слышалась ожесточенная брань пострадавшего.
В эту ночь мне было не до сна. Накануне ранило двух наших телефонистов, пришлось занять их место у аппарата. Братья-разведчики скоро угомонились, кругом было тихо, стрельба почти прекратилась. Я слышал лишь шаги часового, бродившего вокруг нашего «дома». По телефону передавали в штаб всякие скучные сводки, а оттуда шли распоряжения. Часам к трем разговоры затихли, начальство уснуло. Тогда начался долгожданный еженощный концерт Мони Глейзера. Моня был телефонистом штаба дивизиона. Маленький, юркий, веселый, с огромным орлиным носом и карими глазами навыкате, он отличался музыкальными способностями, пел зычным голосом, был искусным звукоподражателем: умел кричать ослом, лаял собакой, кудахтал, кукарекал, имитировал голоса начальства. Происходил Моня из Одессы, где работал в духовом оркестре, специализировавшемся на похоронной музыке. «Ежедневно играли у двух-трех покойников, зарабатывали что надо, всегда было на что выпить, закусить и сходить к девочкам», — рассказывал Моня.
Живому и непоседливому Моне трудно было высиживать по четыре-пять часов у аппарата. Чтобы отвести душу он, ко всеобщей радости, стал петь в трубку. Концерт широко транслировался по всем линиям связи. Репертуар Мони был широк: от классических опер и оперетт до одесских блатных куплетов. Иногда Моня зажимал двумя пальцами свой длинный нос и изображал саксофон: «Пей, пей, пей! Утомленное солнце нэжно с морэм прощалось!»… Начальство смотрело на Монины художества снисходительно: его концерты не давали телефонистам уснуть в самые тяжелые предутренние часы.
9
Немцы любили экзотические названия: линия «Пантера», танк «Пантера», танк «Тигр» и т. д.