Я понял все это так: после смерти конец всем нашим мукам, т. е. то, что я доказывал в Монизме (трактат „Монизм Вселенной“. — В. Д.). Таким образом, говоря высоким слогом, само небо подтвердило мои предположения, в сущности, это — облака. Но какие силы придали им форму, имеющую определенный и подходящий смысл! В течение 70 лет я ни разу не страдал галлюцинациями, вина никогда не пил и возбуждающих средств никогда не принимал (даже не курил).
Проекционный фонарь не мог дать этих изображений при ярком дневном свете, притом, при большом расстоянии, эти изображения были бы не видны и искажены, так же и дымовые фигуры (производимые с аэроплана). Если бы кто захотел подшутить надо мной, то написал бы по-русски „Рай“. По-латыни тоже было бы написано „Ray“, а не „чАу“, как я видел, — почему-то с заглавной печатной буквой посередине и прописными по краям.
Когда я вернулся на балкон, слова уже не было. Моя комната — во втором этаже, и позвать я никого не успел, тем более что видел вначале тут только курьез, так как прочел по-русски бессмыслицу „чАу“… „Ray“ по-английски означает луч и скат и читается: „рай“. Можно подумать, хотя и натянуто, что закат (скат) жизни (смерть) дает свет (луч) познания (…)».
Вообще-то Циолковский находился в постоянном контакте с неведомыми разумными силами Вселенной. Писатель Виктор Шкловский, несколько раз встречавшийся со знаменитым старцем и специально для этого приезжавший в Калугу, записал по горячим следам следующий разговор:
«Вечер. Циолковский меня спросил:
— Вы разговариваете с ангелами?
— Нет, — ответил я тихо в (слуховую. — В. Д.) трубку.
— По строению головы могли бы разговаривать.
— А вы? — спросил я.
— Я постоянно разговариваю.
Я не испугался, поняв, что ангел — вдохновение (…)».
Писатель Шкловский (обладавший, напомним, непропорционально большим и бритым наголо «марсианским» черепом) не испугался откровений старца. Других брала оторопь. Некоторые вообще пожимали плечами: чудит, дескать, дед — пора к психиатру обращаться. А то, что он там ещё и понаписал, — так это вообще лучше спрятать подальше. Циолковский же считал ангелов всего лишь высшими разумными существами, более совершенными, чем люди. Согласно его концепции, люди в будущем и в результате космоантропогенной эволюции как раз и должны превратиться в ангелов. «Человек тоже преобразится, — писал он в начале XX века, — и старого, грешного человека, живодера и убийцы, уже не будет на земле. Будет его потомок совершенный ангелоподобный».
Но как же в таком случае наука? техника? дирижабль? ракеты? межпланетные сообщения? полеты в Космос? Одно другому не мешает. Точнее — одно тесно увязывается с другим и невозможно одно без другого. Только вот закономерности этого воистину космопланетарного симбиоза никем до сих пор не разгаданы. Тоже ведь научная проблема, а не только эзотерическая! Безусловно, ракета на первом месте, но ведь и она, как говорил Циолковский в беседе с Чижевским, не самоцель:
«Многие думают, что я хлопочу о ракете и беспокоюсь о её судьбе из-за самой ракеты. Это было бы грубейшей ошибкой. Ракеты для меня — только способ, только метод проникновения в глубину Космоса, но отнюдь не самоцель (…). Недоросшие до такого понимания вещёй люди говорят о том, чего в действительности не существует, что делает меня каким-то однобоким техником, а не мыслителем» (выделено мной. — В. Д.).
Циолковский как в воду глядел: в подавляющем большинстве биографий он представлен именно как «однобокий техник», а не мыслитель мирового масштаба, коим он себя осознавал с ранних пор. Сызмальства, так сказать, он всеми фибрами души ощущал свое нетривиальное предназначение и был уверен в собственной гениальности. В юношеские годы не побоялся письменно известить девушку, в которую влюбился: «Я такой великий человек, которого ещё не было и не будет». Две принципиально важные и рубежные работы его (к ним ещё предстоит обратиться) посвящены проблеме собственной гениальности — «Горе и гений» (1916) и «Гений среди людей» (1918). Несмотря на скудность материальных средств и напряженность социальной обстановки (империалистическая и Гражданская война), он сделал всё, чтобы опубликовать их отдельными брошюрами за собственный счет.
Он всегда был беспощаден к себе — черта, свойственная большинству гениальных людей, — но обнажал душу только перед самим собой, скрывая от посторонних муку и боль. За внешней невозмутимостью старца с проницательным взглядом, похожего на библейского пророка, каким представляется Циолковский по поздним фотографиям, скрывался водоворот необузданных и неудовлетворенных страстей. Сам он так писал о себе:
«Характер у меня вообще, с самого детства, скверный, горячий, несдержанный. А тут глухота, бедность, унижение, сердечная неудовлетворенность и вместе с тем пылкое, страстное до безумия стремление к истине, к науке, к благу человечества, стремление быть полезным (…)».
«Сердечная неудовлетворенность» — это особая глава в биографии великого человека. Вопреки расхожему мнению, он был пылким, влюбчивым, метался между постоянным влечением к красивым женщинам и чувством долга перед женой и семьей. Впрочем, раздвоенность души и метания духа приносили не только страдания, они являлись стимулом для новых творческих исканий:
«Женитьба эта тоже была судьбой и великим двигателем. Я, так сказать, сам на себя наложил страшные цепи. В жене я не обманулся, дети были ангелы (как и жена). Но половое чувство неудовлетворенности — самой сильнейшей из всех страстей — заставляло мой ум напрягаться и искать…»
Проще говоря: не было бы многих и пылких увлечений — не было бы той страстности, которой пропитаны многие работы Циолковского. Великое (космическое по своей природе) чувство любви окрыляет человека, пробуждает в нем дремлющие потенции. Без вдохновения (а его в мужчине может пробудить только женщина — и не одна) не было бы ни Гёте, ни Байрона, ни Пушкина, ни Тютчева, ни Есенина. Перечень можно продолжить и именами многих художников, композиторов, ученых, политиков, полководцев. По правилам, установленным самой природой, вожделение должно реализоваться в соитии двух сторон. Но случается и иначе: влечение и влюбленность, не встречая ответа, оказываются односторонними. Неудовлетворенная страсть порождает ещё большую страсть, но уже в ином проявлении. Разбуженная космическими силами и рожденная в лоне Вселенной нерастраченная энергия, неуклонно требуя удовлетворения, находит в таком случае выход в творчестве, материализуя на практике высшие идеалы. Таковой была всепоглощающая любовь Данте к Беатриче, которую поэт видел всего-то четыре раза, но навечно обессмертил в «Новой жизни» и «Божественной комедии». Циолковский стал носителем и выразителем подобной же космической любви и страсти:
«Меня тянуло к женщинам, я непрерывно влюблялся, что не мешало мне сохранить не загрязненное, не запятнанное ни малейшим пятнышком наружное целомудрие. Несмотря на взаимность, романы были самого платонического характера, и я, в сущности, ни разу не нарушил целомудрия (они продолжались до 60-летнего возраста)».
К сердечным страданиям добавлялось чувство беспомощности и униженности от глухоты, ещё в детстве (после заболевания скарлатиной) лишившей Циолковского нормального контакта с миром, с людьми:
«Глухота — ужасное несчастье, и я никому её не желаю. Но сам теперь признаю её великое значение в моей деятельности в связи, конечно, с другими условиями. Глухих множество. Это незначительные люди. Отчего же у меня она сослужила службу? Конечно, причин ещё множество: например, наследственность, удачное сочетание родителей, счастливое оплодотворение яйцеклетки, гнет судьбы. Но все предвидеть и понять невозможно. Человек выходит не в отца, не в мать, а в одного из своих предков.
Но что же сделала со мной глухота? Она заставляла страдать меня каждую минуту моей жизни, проведенной с людьми. Я чувствовал себя с ними всегда изолированным, обиженным, изгоем. Это углубляло меня в самого себя, заставляло искать великих дел, чтобы заслужить одобрение людей и не быть столь презираемым. (Мне всегда казалось, что за глухоту меня презирают. Да так оно и было, хотя принято скрывать презрение к больным и уродам.)».