– Вы все еще не доверяете мне? – произнес я. Она сказала собаке “спокойно”, а не “свой”. Если я еще раз переступлю порог ее дома в одиночестве, овчарка мгновенно набросится на меня, несмотря на то, что уже видела меня здесь в обществе хозяйки.

– Что вы будете пить? – спросила она.

– Что угодно.

Я улучил секунду и огляделся. Черный цвет и жесткие линии царили здесь: черная мебель с острыми углами, несколько аляповатых абстрактных рисунков, два кабаньих клыка на эбеновом дереве.

Она принесла шотландское виски и сказала:

– Я не доверяю всем без разбора.

– Меня это не удивляет, – ответил я. – Каким образом они пытались убить вас в первый раз?

– Я стояла на остановке троллейбуса.

– И вас толкнули?

– Да. Как раз когда подходил троллейбус. Водитель сумел вовремя затормозить. Вы связаны с комиссией “Зет”?

– Что это за комиссия “Зет”? – Она ничего не ответила и отвернулась. Юрген внимательно следил за ней и за мной.

– Вы слишком молоды, фрейлейн Линдт, – сказал я. – И ничего не можете знать о войне…

Она резко обернулась и увидела на секретере вскрытый конверт “Фрейлейн Инга Линдт”.

– …Почему же вы ходите в Нейесштадтхалле?

Она сделала несколько шагов по направлению ко мне и остановилась. Меня вдруг поразило, что ни от нее, ни вообще в комнате не пахло никакими духами. Она стояла совершенно неподвижно.

– Готовы ли вы показать мне ваши документы?

Я протянул ей паспорт. Квиллер. Сотрудник Красного Креста. Особые приметы – шрамы в паху и на левой руке. Всего две отметки о поездке за границу, в Испанию и Португалию. Мы не любим, чтобы о нас думали, будто мы много путешествуем.

– Благодарю вас, мистер Квиллер. – Казалось, она слегка успокоилась. Видимо, ей не было известно, что лгать лучше фотоаппарата может только паспорт.

– Я разыскиваю людей, чьи родственники умерли в Англии, – сказал я. – Упоминания о них возможны в показаниях свидетелей или обвиняемых на процессах, поэтому я и хожу по судам.

Не думаю, чтобы она слушала меня. Она приблизилась и смотрела на меня в упор.

– Вы англичанин. Скажите, что вы, как англичанин, думаете об Адольфе Гитлере?

– Маньяк.

Ее губы презрительно сжались.

– Англичане сидели себе в безопасности на своем островке. Они ничего не видели.

– Ничего. – Шрам в паху был памятью о Дахау. Я плохо определяю возраст людей. Самое большее, что я мог позволить себе в данном случае, – это руководствоваться некоторыми фактами: девушка, которая по доброй воле ходила на процессы преступников, обвиняемых в массовых убийствах, убежденная в том, что ее дважды пытались убить, державшая в доме овчарку для собственной защиты и пытавшаяся скрыть тревожащие ее волнения, должна выглядеть старше своих лет. Она выглядела на тридцать.

– Когда, наконец, люди поймут, что его нужно вычеркнуть, немедленно вычеркнуть из жизни, чтобы он перестал существовать?! – произнесла она со стоном, напомнившим мне ее вопль у стены.

Подобные женщины существовали во все времена: достаточно вспомнить Митфорд. Теперь они почти вымерли, но иногда все же еще встречаются. Моя новая знакомая достигла той стадии одержимости, при которой любовь-ненависть дошла до предела: она должна была говорить об этом вслух, излить душу даже совершенно посторонним людям, лишь бы получить подтверждение, что находится на правильном пути.

– Лучший способ стереть его с лица земли, – сказал я, – это вовсе перестать думать о нем. Ни один человек не умирает до тех пор, пока последний из его близких любит его.

Лицо ее сморщилось, ее начало трясти, и все кипевшее у нее внутри вырвалось наружу в бурном потоке слов. “Никто не может понять” и “у меня все совсем по-иному…” – бормотала она, а я тихонько сидел в черном кресле и слушал. Наконец, она заговорила о фактах. Она сидела на ковре, прислонившись худеньким плечом к стулу, измученная, истощенная.

– Я была в бункере…

– В бункере фюрера?

– Да. – После первого глотка она больше не притрагивалась к бокалу.

– Когда?

Она посмотрела на меня отсутствующим взглядом.

– А вы не понимаете, когда?

– Я хочу спросить, в начале, в середине или в конце?

– Все время.

– Сколько вам тогда было лет?

– Девять.

– Ребенок.

– Да.

Голос у нее стал глуше. Ее ответы были затверженными, заученными, видимо, она уже неоднократно давала их врачам-психоаналитикам. Она сидела сгорбившись, закрыв глаза. Я продолжал задавать вопросы, пока она не втянулась в эту игру. Это был классический прием, и она поддалась ему.

– Моя мать была медсестрой у доктора Вайсмюллера. Вот почему я оказалась там. Вместе с детьми Геббельса нас было семеро детей, и у нас не было ничего общего со взрослыми. Я любила дядюшку Германа – он дарил мне медали и разные разности.

Она говорила о Германе Фегелине из войск СС.

– Я видела, как его привели обратно. Он бежал из бункера, и его схватили. Я слышала, как Гитлер кричал на него, а потом его вывели в сад канцелярии и застрелили, а я даже не плакала. У меня не было слез. Я все спрашивала маму, почему убили дядюшку Германа, и она сказала, что он плохой человек. В первый раз я тогда поняла, что такое смерть: люди уходили, и вы никогда, никогда больше не видели их. Затем по ночам меня начали мучить кошмары, и все внутри у меня разрывалось в клочья. Взрослые вели себя так странно… Я начала прятаться по углам и прислушиваться к разговорам, потому что отчаянно хотела узнать, что происходит со всеми. Однажды Фрау Юнга сказала, что Гитлер умер. Конечно, я не поверила ей: он был богом для меня, для всех нас. В саду стоял запах горелого, и кто-то из охраны увидел меня и отвел домой, к маме. Но теперь у меня не было дома. Даже мама стала чужой для меня. Даже мама…

Первый приступ жалости к себе прошел, и она продолжала говорить бесстрастным голосом, сидя сгорбившись на полу, обхватив колени руками; ее тело было таким же черным и угловатым, как и стул, к которому она прислонялась. Ее золотистые волосы были единственным светлым пятном в комнате.

– Земля начала дрожать, и все говорили, что это идут русские. Бункер трясся, и негде было укрыться. Все время я оставалась с детьми Геббельса, потому что теперь я страшилась взрослых, но мама забрала меня от них, и больше я никогда их не видела. Я понимала только, что они мертвы. Лишь много лет спустя я узнала, что это моя мама дала им яд. Конечно, по распоряжению фрау Геббельс. Их было шестеро. Шестеро детей…

Она открыла глаза, но не смотрела на меня. Овчарка следила за ней, встревоженная ее голосом, в котором слышалась боль.

– Я боялась и сторонилась взрослых, а теперь и дети исчезли. Я не знала, что мне делать. Однажды, увидев в коридоре дядюшку Гюнтера, который был в одиночестве, я подбежала к нему, но он прогнал меня. Мне некуда было идти. И тут я увидела Геббельса и его жену. Они появились в коридоре, прошли мимо дядюшки Гюнтера, у которого в руках была большая канистра. Я даже ощущала запах бензина. Когда в саду раздались выстрелы, я закричала, но дядюшка Гюнтер, не посмотрев на меня, направился в сад. Больше я вообще ничего не понимала. Я перестала что-нибудь понимать.

Гюнтер Швагерман был адъютантом Геббельса. Он получил приказ облить покойников бензином и сжечь.

– В ту ночь моя мама увела меня. Мы шли в толпе других людей. Земля сотрясалась. Небо, от края и до края, было багровым. В нашей группе было четыре женщины; одна из них – повариха. Она все время рвалась вперед, а остальные удерживали ее. Фридрихштрассе находилась под сильным артиллерийским обстрелом русских. Мы добрались до моста Видендаммер, когда я потеряла сознание. Я помню только блеск воды и запах дыма…

Она поднялась с места так резко, что собака хрипло зарычала. Окна не были задернуты, и сумрачный свет с улицы осветил ее лицо, когда она выглянула наружу.

Я ждал, набравшись терпения, и, хотя ноги у меня начало сводить, не шевелился, из страха перед рычавшей собакой. Инга стояла неподвижно, словно статуя, вытянув голову вперед и глядя в окно на улицу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: