Он сказал, паясничая:
– Ну ты просто Шерлок Холмс!
Он удивился, заметив, что сидит в небрежной позе, закинув ногу на ногу, как развязный молодой красавчик. Это поразило его, ибо мысленно он видел своего обезумевшего двойника, который стоял на коленях, растерзанный, простирая к ней руки, и выкрикивал что-то бессвязное.
– В общем, я не глупее других. Но, согласись, сегодня ты мне задал не слишком сложную задачу.
Она с достоинством расправила грудь, распустив по воротнику свой второй подбородок, и коленопреклонённый двойник уронил голову, словно сражённый насмерть.
– У тебя классический вид мужчины, страдающего болезнью века. Дай мне договорить!.. Ты, как и все твои товарищи по несчастью, ищешь рая, который вам посулили после войны, а? Вам нужна ваша победа, ваша юность, ваши красивые женщины… Вам задолжали всё это, вам это обещали, и, право же, вы это вполне заслужили. Но что вы видите? Обычную хорошую жизнь. И вас тут же охватывает ностальгия, разочарование, неврастения, вы чахнете. Может быть, я ошибаюсь?
– Нет, – сказал Ангел, ибо готов был дать отрезать себе палец, лишь бы она замолчала.
Леа хлопнула его по плечу и не убрала руку, унизанную крупными кольцами. Наклонив голову, он ощутил тепло этой тяжёлой руки.
– Ты ведь не единственный, – продолжала Леа уже громче. – Сколько я таких видела с тех пор, как кончилась война…
– Где же это? – перебил её Ангел.
Этот резкий вопрос и прозвучавший в нём вызов сбили Леа с проникновенно-напутственного тона. Она отняла руку.
– Их везде хватает, малыш. До чего же ты гордый! Думаешь, только тебе одному кажется, будто в мирной жизни вам чего-то недодали? Не заблуждайся!
Она тихо засмеялась, тряхнув своей шутовской седой шевелюрой, обрамлявшей многозначительную улыбку судьи-чревоугодника.
– До чего же ты горд, если считаешь себя единственным и неповторимым!
Она отстранилась, бросила на него колючий взгляд и не без некоторой мстительности добавила:
– Ты был единственным… в своё время.
Ангел уловил нечто женское в этом тонком и завуалированном желании уязвить и распрямился, счастливый уже тем, что страдает чуть меньше. Но Леа тут же снова стала доброй.
– Впрочем, ты ведь пришёл не затем, чтобы всё это выслушивать. Ты решился внезапно?
– Да, – ответил Ангел.
Больше всего на свете ему бы хотелось, чтобы это «да» стало последним словом, сказанным между ними. Взор его опасливо скользил мимо Леа. Ангел взял с блюда пирожок в форме изогнутой черепицы и тут же положил назад, испугавшись, что сухая розовая пыль забьёт ему горло, если он откусит кусочек. Он с трудом проглотил слюну, и Леа заметила это.
– Ба! У нас нервы? И подбородок как у тощей кошки, и мешки под глазами! Хорошенькое дело!
Он трусливо закрыл глаза, соглашаясь слушать эти причитания, не видя её.
– Кстати, малыш, я тут знаю одно бистро на улице Гобеленов…
Он взглянул на неё в надежде, что она сошла с ума и он теперь может простить ей эту деградацию и бредовую старушечью болтовню.
– Да, да, бистро… Не перебивай меня! Только нужно поторопиться, пока Клермон-Тоннерры и Корпешо не объявили его шикарным и не посадили туда вместо хозяйки своего директора. Хозяйка всё готовит сама, и, поверь мне…
Она поцеловала кончики пальцев, и Ангел отвёл глаза к окну, где тень ветки ритмично хлестала солнечный луч, как хлещет травинка набегающие волны ручья.
– Какой странный у нас разговор… – отважно произнёс он фальшивым тоном.
– Не более странный, чем твоё появление здесь, – резко парировала Леа.
Он слегка приподнял руку, давая понять, что хочет покоя, только покоя и поменьше слов, а ещё лучше – тишины… Он чувствовал в этой пожилой женщине свежие силы и ненасытный аппетит, перед которым он капитулировал. Но кровь уже бросилась ей в голову, прилила к ушам и пористой шее, мгновенно ставшей фиолетовой. «У неё шея старой курицы», – подумал Ангел, силясь испытать былое кровожадное удовольствие.
– Да, да! – горячилась Леа. – Ты являешься ко мне как Фантомас, я изо всех сил стараюсь тебе помочь, ведь я как-никак довольно хорошо тебя знаю…
Он обескуражено улыбнулся. «Где уж ей знать меня! Люди поумнее, чем она, и даже чем я сам…»
– Твоя мерехлюндия и разочарованность – от желудка. Да, да, не смейся!
Он не смеялся, но ей вполне могло это показаться.
– Романтизм, неврастения, отвращение к жизни – желудок! Всё это – желудок. И даже любовь. Если бы люди были честнее, они признали бы, что любовь бывает на голодный желудок и на сытый. Всё остальное – беллетристика. Будь у меня дар сочинительства или красноречия, я бы много могла об этом поведать… Ну, я, разумеется, не сделала бы открытия, но, по крайней мере, я бы хоть знала, о чём говорю. Это внесло бы некоторое разнообразие в нынешнюю литературу.
Ангела убивала даже не эта кулинарная философия, а нечто худшее: фальшь, нарочитая простота, какой-то искусственный оптимизм. Он заподозрил, что Леа разыгрывает жизнерадостность и эпикурейство, как растолстевший актёр в театре начинает играть толстяков. Словно бросая ему вызов, она почесала блестящий нос, весь пунцовый от старческих прожилок, и принялась обмахиваться длинными полами своего жакета. Она бравировала перед ним своей полнейшей непринуждённостью, даже запустила пальцы в жёсткие седые волосы и поворошила их.
– Идёт мне короткая стрижка?
Он не удостоил её ответом и лишь молча мотнул головой, точно отбрасывая заведомо бессмысленный вопрос.
– Так ты говоришь, на улице Гобеленов есть бистро?
На сей раз она оказалась достаточно умна, чтобы ответить «нет» и не продолжать эту тему, но по тому, как задрожали её ноздри, он понял, что наконец-то сумел задеть её. Звериное чутьё вновь пробудилось в нём, он ощутил лёгкость, все его подавленные ужасом инстинкты мгновенно обострились. Он задумал добраться сквозь толщу воинственной плоти, седые кудряшки и защитный оптимизм до укрывшейся за ними женщины, к которой он вернулся, как преступник на место преступления. Безошибочный нюх вывел его к зарытому кладу. «Как случилось, что она стала старухой? Неожиданно, за один день? Или постепенно? А эти жиры, эта тяжесть, под которой стонут кресла? Может быть, это горе так изменило её и сделало бесполой? Какое горе? Может, это из-за меня?»
Но все эти вопросы он задавал только себе самому.
«Она рассердилась. Она на пути к тому, чтобы меня понять. Она мне скажет…»
Она встала, прошлась по комнате, собрала бумаги, лежавшие на откинутой доске секретера. Ангел отметил про себя, что она держится прямее, чем когда он пришёл, и под его взглядом она распрямилась ещё больше. Он вынужден был признать, что она действительно стала квадратной, без всякого видимого изгиба между бедром и подмышкой. Прежде чем снова повернуться к Ангелу, она, несмотря на жару, плотно прикрыла шею белым шёлковым шарфом. Он слышал, как она глубоко вздохнула. Потом она снова вернулась к нему размеренной слоновьей походкой.
– По-моему, я плохо тебя принимаю. Не очень-то вежливо набрасываться на гостя с советами, особенно когда он в них явно не нуждается.
Сквозь складки белого шарфа блеснуло и зазмеилось жемчужное ожерелье, которое Ангел мгновенно узнал.
В плену бесплотной жемчужной оболочки горели, словно тайное пламя, все семь цветов радуги, переливаясь в каждой полусфере драгоценных шариков. Ангел узнал жемчужину с ямочкой, жемчужину самую продолговатую, жемчужину самую крупную, выделявшуюся неповторимым розовым цветом.
«Они-то не изменились! Мы – они и я – остались прежними».
– А жемчуга на тебе всё те же, – сказал он. Она удивилась этой бессмысленной фразе и, судя по всему, перевела её на общепринятый язык.
– Да, война не отняла их у меня. По-твоему, я должна была или могла их продать? Ради чего?
– Или ради кого? – устало пошутил он.
Не удержавшись, она взглянула украдкой на секретер, где лежали разбросанные бумаги, и Ангел тоже по-своему истолковал этот взгляд, устремлённый, как он решил, на пожелтелую фотографию какого-нибудь испуганного молокососа в военной форме… Он мысленно всматривался в воображаемое юное лицо с пренебрежительным высокомерием. «Меня это не касается».