«Да, вот оно, вот!..»
Она тряхнула волосами, как молодая кобылица, и прошла в ванную, не оглянувшись.
Не слишком большая, заурядно обставленная столовая могла быть сочтена роскошной лишь за счёт жёлтой обивки, расшитой пурпуром и зеленью. Бело-серая штукатурка под мрамор слепила отражённым блеском обедающих, и без того лишённых всякой тени потоками мощного света, беспощадно бившего с потолка.
При каждом движении Эдме искрящееся созвездие её платья дрожало и переливалось. Госпожа Пелу не пожелала расстаться ради семейного обеда со своим костюмом с кожаными пуговицами, а Камилла де Ла Берш – с головным убором сестры милосердия, который делал её похожей на слегка обросшего щетиной Данте. Дамы примолкли от жары, Ангел молчал по обыкновению. Горячая ванна и холодный душ взбодрили его, но блики яркого света высвечивали впадины щёк, и он сидел с опущенными ресницами, стараясь скрыть круги под глазами.
– Ангел у нас сегодня выглядит на шестнадцать лет, – грянул вдруг ни с того ни с сего бас баронессы.
Никто не отозвался, и Ангел поблагодарил её лёгким поклоном.
– Давненько я не видала его таким осунувшимся, – продолжала баронесса.
Эдме чуть заметно нахмурилась.
– А я видала, и не так давно. Во время войны!
– Да, да, – тоненько продудела Шарлотта Пелу. – Господи, какой он был исхудавший в шестнадцатом году в Везуле! Эдме, детка, – добавила она без всякой связи, – я видела сегодня сами знаете кого, всё идёт превосходно…
Эдме покраснела с видом скромницы, что ей совершенно не шло, и Ангел поднял глаза:
– Кого это ты видела? И что идёт превосходно?
– Пенсия для Трусселье, моего подопечного, которому ампутировали правую руку. Он выписался двадцатого июня… Твоя мать занимается им в отделе инвалидов войны при Министерстве обороны.
Эдме ответила не задумываясь, устремив на него спокойный взгляд золотистых глаз, однако он знал, что она лжёт.
«Об орденской ленточке для неё – вот о чём они толкуют. Что ж, в конце концов, бедная девочка заслужила…»
Эдме лгала ему в присутствии матери и баронессы, и обе они знали, что она лжёт…
«А что, если грохнуть об стол графином?..»
Но Ангел не шевельнулся. У него не было сил, чтобы вскочить, замахнуться, их могла бы придать только страсть.
– Абзак покидает нас через неделю, – снова заговорила госпожа де Ла Берш.
– Это ещё не точно, – слегка оживилась Эдме. – Доктор Арно считает, что его ещё рано выпускать из-под присмотра. Только представьте себе, что будет, если он, вырвавшись на свободу с этой новой ногой, наделает глупостей… Ведь может начаться гангрена!.. Доктор Арно слишком часто сталкивался с подобным легкомыслием во время войны, поэтому…
Ангел внимательно посмотрел на жену, и она оборвала фразу на полуслове без всякой видимой причины. Эдме обмахивалась, как веером, розой с густыми листьями на стебле. Она жестом отказалась от блюда, которым обносили гостей, и облокотилась на стол. Вся в белом, с обнажёнными плечами, она, даже сидя неподвижно, всем своим видом выражала внутреннее удовлетворение, тайное любование собой, которые с головой её выдавали. Что-то оскорбительное сквозило в её нежном облике. Какой-то нескромный огонёк позволял распознать в ней карьеристку, которая жаждет достичь больших высот, но пока что достигла всего лишь успеха.
«Эдме из тех женщин, которым следовало бы всю жизнь оставаться двадцатилетними, – решил Ангел. – Она уже сейчас делается похожей на свою мамашу».
Через секунду сходство исчезло. Ничто не напоминало в ней больше Мари-Лор. От змеиной красоты матери, белой, рыжей, бесстыдной, красоты отравительницы, которой Мари-Лор всю жизнь пользовалась как западнёй, Эдме унаследовала только одно: бесстыдство. Тщательно следя за тем, чтобы никого не шокировать, она шокировала всё равно – как слишком новая драгоценность, как нечистокровная лошадь, – шокировала всех тех, кто по своей натуре или от отсутствия образования обладал первобытным обострённым чутьём. Слуги, как и Ангел, смутно опасались Эдме, угадывая в ней существо более низменное, чем они сами.
Эдме взяла сигарету, баронесса, следуя её примеру, принялась раскуривать сигару и с наслаждением затянулась. В белой косынке с красным крестом, падавшей на её мужские плечи, она напоминала почтенных господ, которые, разгулявшись в рождественскую ночь, напяливают фригийские колпаки, наколки горничных и бумажные кивера. Шарлотта расстегнула кожаные пуговицы на жакете и подвинула к себе коробку с «абдуллами»,[5] а дворецкий, седой итальянец с самшитовым лицом, соблюдая семейный ритуал, подкатил к Ангелу маленький столик на колёсах, похожий на столик фокусника, со множеством всяких секретов, ящичков с двойным дном и серебряных бутылочек с напитками. Потом он вышел, и со стены исчезла его длинная тень.
– В вашем Джакомо в самом деле чувствуется порода, – сказала баронесса де Ла Берш. – Уж я-то разбираюсь.
Госпожа Пелу пожала плечами. Грудь её, давно уже не колыхавшаяся при этом движении, тянула книзу белую шёлковую блузку с жабо, короткие крашеные волосы, всё ещё довольно густые, горели тёмной медью над большими зловещими глазами и красивым лбом, достойным члена Конвента.
– Любой седой итальянец кажется аристократом. Посмотришь на них, так все они камерарии папы римского, могут меню на латыни составить. Потом откроешь нечаянно дверь – а они там насилуют маленькую девочку.
Ангел воспринял её язвительность как долгожданный ливень. Злой язык матери словно разрядил тучи, стало легче дышать. Ангелу нравилось в последнее время отыскивать в ней сходство с прежней Шарлоттой, которая, взирая с высоты своего балкона на какую-нибудь хорошенькую незнакомку, именовала её дешёвой шлюхой, а на вопрос сына: «Ты её знаешь?» – отвечала: «Ещё чего! Не хватало мне знаться со всякими потаскухами!» С некоторых пор он безотчётно восхищался удивительной жизненной силой Шарлотты, бессознательно отдавал ей предпочтение перед другими, не подозревая, что это предпочтение, эта пристрастность, быть может, и называются любовью к матери. Он рассмеялся, радуясь столь блистательному подтверждению того, что Шарлотта не изменилась, что она всё та же, какой он её когда-то знал, ненавидел, боялся, оскорблял. На мгновение госпожа Пелу обрела в его глазах свой подлинный облик, он вдруг понял, чего она стоит, оценил по достоинству эту женщину, необузданную, алчную, расчётливую и вместе с тем способную на риск, как великий финансист, и на злорадное лукавство, как сатирик. «Не женщина, а стихийное бедствие, – подумал он. – Ну и ладно. Стихийное бедствие, зато не чужая…» Он вдруг заметил над лбом члена Конвента неровно растущие, как у него, корни волос, которые на его собственном лбу подчёркивали своей синеватой чернотой белизну кожи.
«Это моя мать, – подумал он. – Никто никогда не говорил мне, что я похож на неё, а ведь я похож». «Чужая» напротив него сверкала чуть затуманенным жемчужным блеском… Ангел услышал имя герцогини де Камастра, произнесённое низким голосом баронессы, и увидел, как на лице «чужой» вспыхнул и тут же угас мимолётный огонёк кровожадности, словно язычок пламени внезапно выхватил из пепла очертания сгоревшей ветки. Но она промолчала и не добавила ни слова к потоку казарменной брани, который госпожа де Ла Верш обрушила на патронессу конкурирующего госпиталя.
– Я слышала, у них там какая-то неприятность с анальгетиками… За два дня два человека умерли под шприцем. Не думаю, чтобы они вышли сухими из воды! – сказала баронесса, счастливо улыбаясь.
– Чепуха, – сухо оборвала её Эдме. – Кто-то просто вытащил на свет старую историю про больницу Жансон-де-Сайли.
– Нет дыма без огня, – великодушно проронила Шарлотта со скорбным вздохом. – Ангел, тебя клонит ко сну?
Он умирал от усталости и поражался выносливости этих трёх женщин, которых ни работа, ни парижское лето, ни суета, ни разговоры не могли выбить из седла.
5
«Абдулла» – сорт дорогих тёмных сигарет с золотым ободком, модных в начале века в Париже.