– Да нет, ничего страшного, представь себе! Сегодня было не так душно, как вчера. У меня в кабинете прохладно. И потом, мне об этом даже думать некогда. Мой бедный двадцать второй, который так быстро шёл на поправку…
– Неужели?
– Да, да. Доктору Арно он что-то не нравится.
Она всегда решительно выдвигала имя доктора Арно, как вводят в игру ферзя. Но Ангел не реагировал. Тогда Эдме принималась следить глазами за его обнажённой фигурой, покрытой лёгкими отсветами голубых занавесей. Он ходил перед ней взад и вперёд, увлекая за собой облако аромата, белый, дразнящий и уже недоступный. Спокойная непринуждённость его наготы, великолепной, надменной, задевала Эдме, и она, отчасти из мести, хранила неподвижность. Её призыв к этому обнажённому телу уже не был бы теперь утробным нетерпеливым стоном, это был бы человеческий зов спокойной подруги. Её приковывали покрытые тонким золотым пушком руки, огненный рот под золотистыми усами, и она смотрела на Ангела ревниво, сдержанно, кротко, как человек, влюблённый в девственницу, недоступную ни для кого.
Они говорили про дачные места, про отъезды знакомых, обменивались бездумными банальными фразами.
– Война почти не сказалась на Довиле, – вздыхал Ангел. – Какая там толпа!..
– Теперь людям и поесть негде, – подхватывала Эдме. – Преобразование гостиничного бизнеса – вот грандиозное дело!
Незадолго до праздника Четырнадцатого июля Шарлотта Пелу объявила за завтраком об успехе «операции с одеялами» и громко посетовала на то, что Леа досталась половина прибыли. Ангел удивлённо поднял голову.
– Так ты с ней общаешься?
Шарлотта Пелу устремила на сына влюблённый взгляд в поволоке крепкого портвейна и воскликнула, взывая к невестке:
– Он иногда такое может сказать… Такое сказать… Прямо как контуженный. Нет, правда, как контуженный! Мне просто страшно. Я никогда не переставала с ней общаться, ангел мой. С какой стати?
– С какой стати? – повторила Эдме.
Он смотрел на мать и жену и находил странное удовольствие в их заботливом тоне.
– Просто ты никогда не говорила о ней… – начал он простодушно.
– Я? – тявкнула Шарлотта. – Нет, это надо же! Эдме, вы слышите, что он говорит? В конце концов, можно только восхититься его чувствами к вам. Он так крепко забыл всё, что не связано с вами…
Эдме молча улыбнулась, наклонила голову и поправила двумя пальцами кружева на вырезе платья. Этот жест привлёк внимание Ангела, и он увидел, что сквозь тонкий жёлтый батист проступают, словно две симметричные ранки, кончики её грудей в бледно-розовом ореоле. Он содрогнулся и понял, что это миловидное тело, его самые сокровенные места, его правильное изящество и вся эта женщина, близкая, неверная, независимая, не вызывают в нём ничего, кроме стойкого отвращения. «Ну-ну! Полно!» Но это было всё равно что стегать бесчувственную лошадь. Он вслушался в потоки гнусавых восклицаний Шарлотты:
– Только позавчера я говорила при тебе, что машину иметь, конечно, хорошо, но по мне так лучше такси, да-да, такси, чем допотопный «рено» Леа, а вчера – даже не позавчера, а вчера, – когда речь зашла о Леа, я сказала, что, если уж держать одинокой женщине в услужении мужчину, так имеет смысл взять красивого… А Камилла? Она на днях сетовала при тебе, что послала Леа второй бочонок «Кар-де-Шом», вместо того чтобы оставить его себе… Прими от меня похвалу твоей супружеской верности, ангел мой, но одновременно и упрёк в неблагодарности. Леа не заслужила такого отношения с твоей стороны. Эдме будет первая, кто это скажет!
– Вторая, – уточнила Эдме.
– Я ничего не слышал, – сказал Ангел.
Он поглощал крепкие розоватые июльские вишни и сквозь щель под опущенной шторой стрелял косточками по воробьям в саду, так обильно политом, что от него поднимался пар, как от горячего источника. Эдме сидела неподвижно, и в ушах её звучали последние слова Ангела: «Я ничего не слышал». Он, конечно, не лгал, и всё-таки его развязность, нарочитое мальчишество, когда он, сжимая двумя пальцами вишнёвые косточки и прикрыв один глаз, целился ими в воробьёв, о многом говорили ей. «О чём же он думал, когда ничего не слышал?»
До войны она заподозрила бы, что тут замешана женщина. Месяц назад, сразу после сцены у зеркала, она ожидала мести, какой-нибудь жестокой дикарской выходки, ядовитых слов, брошенных в лицо. Но нет… ничего не произошло… Спокойный, безмятежный, он вёл по-прежнему кочевую жизнь, замкнутый в своей свободе, как узник в застенке, и аскетичный, как зверек, привезённый от антиподов, который даже не ищет себе самку в нашем полушарии.
«Болен?..» Он хорошо спал, ел в своё удовольствие – то есть немного, подозрительно обнюхивая мясные блюда и предпочитая фрукты и яйца. Никакой нервный тик не нарушал гармонии его красивого лица, и пил он больше воды, чем шампанского. «Нет, он не болен. И всё-таки… с ним что-то не так. Что-то, что я наверняка разгадала бы, если бы по-прежнему была в него влюблена. Но…» Она снова поправила кружева на вырезе, вдохнула ароматный жар, поднимавшийся от её груди, и, склонив голову, увидела сквозь ткань платья две одинаковые лиловато-розовые медальки. Она вспыхнула от сладострастного предчувствия и мысленно посулила этот аромат, эти розовые тени рыжеволосому человеку, расторопному и снисходительному, с которым ей предстояло встретиться через час.
«Они каждый день при мне говорили о Леа, и я не слышал. Значит, я её забыл? Значит, забыл. Но что такое забыть? Когда я думаю о Леа, я ясно вижу её, вспоминаю её голос, духи, которыми она душилась, втирая их в кожу длинными мокрыми пальцами…» Он втянул носом воздух, подняв губы к носу с выражением плотоядного удовольствия.
– Фред, ты состроил чудовищную гримасу, точь-в-точь как та лиса, которую Анго поймал в окопах…
Это был наименее трудный момент их дня – время после завтрака. Взбодрённые душем, они с благодарностью слушали шум ливня, который неожиданно хлынул на три месяца раньше своего срока и, притворяясь осенним, срывал листья с деревьев и гнул к земле петуньи. Сегодня они не утруждали себя поисками оправданий для своего упрямого нежелания покинуть город на лето. Накануне Шарлотта Пелу дала этому исчерпывающее объяснение. Она провозгласила: «Просто у нас порода такая, парижская! Чистая, без примесей! Зато мы по-настоящему насладились первым парижским послевоенным летом – мы да консьержи».
– Фред, ты что, влюбился в этот костюм? Ты же его не снимаешь! У него уже несвежий вид.
Ангел поднял руку, как бы прося не шуметь и не отвлекать его внимания, сосредоточенного в эту минуту на сугубо умственной работе.
«Всё-таки интересно, забыл я её или нет? Но что такое забыть? За тот год, что мы с ней не виделись…» Его вдруг словно что-то ударило, он как будто проснулся и понял, что его память напрочь отринула войну. Он подсчитал годы и на миг онемел от изумления.
– Фред, неужели я никогда не добьюсь от тебя, чтобы ты оставлял бритву в ванной, а не приносил её сюда?
Ангел нехотя обернулся. Он был почти голый, и его влажное тело местами серебрилось от налипшего талька.
– Что-что?
В голосе, доносившемся будто издалека, послышался смех.
– Фред, ты похож на пирог, с которого осыпалась пудра! Довольно бледный пирог… В будущем году мы будем умнее. Купим загородный дом…
– Ты хочешь загородный дом?
– Да. Не сию минуту, конечно…
Закалывая волосы, она указала кивком головы на завесу дождя, лившего без ветра, без грома, сплошной серой стеной.
– В будущем году… Почему бы нет?
– Мысль хорошая. Очень хорошая.
Он говорил, чтобы отделаться от неё, вежливо отделаться и сосредоточиться на своём удивлении. «Мне казалось, что мы не виделись всего год. Я упустил из виду войну. Выходит, прошло – один, два, три, четыре, пять – пять лет, как мы не виделись. Один, два, три, четыре… Значит, я всё-таки забыл её? Нет, потому что они при мне говорили о ней, а я ни разу не подскочил и не вскрикнул: "Как же, как же! Леа! Как она там?" Пять лет… А сколько ей было в четырнадцатом?»