Марков встал, надел войлочные туфли и зашлепал в кабинет. Достав письмо, он с трудом приподнял токарный станок и засунул под него опасный документ. Кое-как распрямил спину и вернулся, охая, потирая поясницу.

– Что тебе не спится, отец? – спросила сонная Марья Семеновна.

– Тише… Письмо перепрятывал.

– А ты бы сжег!

– Нельзя! Может, сыщики списали и там бог знает что от себя приплели. Знаешь их повадку: втянуть человека в дело… Нет, нельзя жечь…

Токарь не спал до утра. Болела спина, неотвязные мысли лезли в голову.

«Эк, старый хрыч! – ругал он себя. – Зачем свечку зажигал? Нельзя, что ли, было в потемках управиться? А если кто из соседей видел? „Марков, скажут, свет ночью зажигал!“ И пойдет…»

На рассвете старик вытащил злополучное письмо из-под станка и упрятал под серебряную пластинку с надписью о Петре Великом. Но спокойствие не вернулось к нему. Токарю все казалось, что винты неплотно прижали пластинку к станине и что самый неопытный сыщик вмиг откроет тайник. Егора Константиныча подмывало непреодолимое желание перепрятать письмо в более надежное место.

Глава девятая

У Нарышкина

Камердинер Евграф на цыпочках подошел к двери, приложил ухо к резному дубу.

– Тссс… Барин почивают.

Евграф тихонько вернулся в соседнюю комнату. Все было готово к пробуждению барина. Цирюльник Вавила держал серебряный поднос с бритвенными принадлежностями. Казачок Антошка грел у камина любимый баринов шлафрок.[27] Другой казачок, Васька, стоял у двери, готовый бежать на кухню по первому знаку.

Все застыло в ожидании. Двенадцатый час – час обычного пробуждения барина – был на исходе. Прозвучал звонок. Семен Кириллович Нарышкин проснулся.

Васька ринулся на кухню. Цирюльник заторопился налить в бритвенную чашку кипятку. Евграф бегом понес барину шлафрок. Дом ожил, засуетился.

Войдя в спальню, Евграф отдернул тяжелые оконные шторы. Комната наполнилась ярким светом погожего мартовского дня. Нарышкин сел на кровати, всунув ноги в шитые золотом бухарские туфли. Камердинер ловко накинул теплый шлафрок на его пухлые плечи. Бесшумно ступая по мягкому ковру, Евграф поспешил к двери. За дверью Васька уже держал поднос с чашкой драгоценного китайского фарфора. В ней был заморский напиток – шоколад, с недавних пор полюбившийся особам высшего света.

Камердинер поставил поднос на круглый столик у постели. Середина его изображала трех птичек в тонах, необыкновенных по прозрачности и чистоте тона. Ножки у столика были резные, золоченые, работы Маркова.

Рассеянно скользя взором по новомодным голубым штофным обоям, Нарышкин нахмурил брови.

– Это что такое? – сурово ткнул он пальцем в темно-красное пятно на стене.

– Должно быть, клоп-с, ваше превосходительство.

– Осел! Сам вижу, что клоп! Кому говорено, не давить клопов на стенах! Прежние обои испортили, за эти принялись?

– Виноват, ваше превосходительство! Только, осмелюсь доложить, это не я-с! Я ковер сниму, клопов метелочкой на пол смахну и на полу потопчу-с, а ковер расстелю снова. Оно ничего и не видно-с! А это, верно, Анютка: она тут вчера убирала.

– Чтоб это у меня было в последний раз!

– Слушаю, ваше превосходительство!

Лениво прихлебывая шоколад, Нарышкин спросил:

– В приемной кто?

– Князь Куракин Сергей Петрович, господин коллежский советник Марков да еще просителей человек пять – купцы, мещане.

– Сергея Петровича проси сюда, господин Марков пусть обождет, а мелкоту гони вон.

Камердинер пошел к двери, ворча под нос:

– «Клопы, клопы»! Эк расшумелся!.. А без клопов-то кто живет? Намедни кум Гаврила сказывал, у самой государыни во дворце от них покою нет. Не нами началось, не нами и кончится…

В комнату вошел щеголеватый молодой человек в мундире Преображенского полка. За ним бочком проскользнул цирюльник Вавила. Хозяин и гость поздоровались. Семен Кириллович предоставил себя в распоряжение цирюльника, и тот принялся осторожно брить его круглое, румяное, выхоленное лицо.

Куракин залюбовался колокольчиком, лежавшим на столике.

– Я еще не видел у тебя сей безделки. Вещь отменного мастерства.

– Старинная итальянская работа. Выменял у графа Панина за двух девок-кружевниц.

Рука цирюльника дрогнула, и бритва чуть не оцарапала горло Нарышкина. Одна из кружевниц была Вавилина сестра.

– Осторожней, скотина! Запорю… – лениво сказал Нарышкин, и круглое, толстое лицо его слегка нахмурилось.

– Ну, признаюсь, Семен Кириллыч, – сказал гость, – твоя труппа всех повергла в изумление. Такая игра и для дворца завидна. Как чисто срепетовано! Актеры и актерки говорят бойко, без запинки. И при том какие нарядные костюмы! Ручаюсь головой, сегодня весь свет говорит о твоей вчерашней пиесе!

Семен Кириллович самодовольно улыбался.

– Да, голубчик Сергей Петрович, ведь и трудов было немало положено. Танцмейстер три трости поломал, пока приучил их ходить порядочно. Произношению актеров обучал сам господин Сумароков.[28] Я тоже ни одной репетиции не пропустил. Поверишь ли, инда руки болят сих обломов учить!

– И вся труппа – твои крепостные? – спросил Куракин.

– От первого до последнего. Музыканты тоже все мои. Только капельмейстера пришлось нанять да танцевальный учитель из французов: этим двум плачу, – вздохнул Нарышкин.

– Какого мнения о пиесе его высочество?

– О, великий князь Петр Федорович представление весьма одобрил, а особливо привел его в восхищение строевой шаг по прусскому маниру, коим прошли по сцене воины древнего Киева. Да и то сказать, – хозяин наклонился к уху Куракина, – сколько труда мы на сие положили. Консультировал нас сам майор Фербер из свиты его высочества… Но более всего Петр Федорович хвалил мою первую актерку Акулину.

Сергей Петрович промолвил:

– Ах, она представляла возлюбленную Хорева[29] подлинно прелестно! Я никогда еще не слыхал такого чувствительного голоса.

– Правда! Как она говорила о своих несчастиях! Поверишь ли, Сергей Петрович, у меня слезы из глаз потекли… И приметил я, что и многие плакали.

– Да, ужасть, ужасть как прелестно!

– А ведь чуть было не испортила всю сцену, мерзкая девка! После сих слов своих вдруг замолчала и, кажется, вот-вот зарыдает. Наконец опомнилась и заговорила.

– Что же она, позабыла ролю?

– Нет, хуже того! Я дознался: говоря о злополучном роке, вспомнила о недавно происшедшей смерти матери своей, и сие сопоставление такие в ней горестные чувства произвело, что она никак не могла себя побороть. В наказание за неуместную чувствительность я после представления отослал голубушку на конюшню.

Сергей Петрович улыбнулся.

– Неучтиво с твоей стороны, Семен Кириллыч, подвергать такому наказанию родовитую Оснельду.[30]

– Я не Оснельду приказал отодрать, – возразил Нарышкин, – а свою девку Акульку. В другой раз будь умнее. Да еще приказано ей было участвовать в пантомине,[31] представленной на бале для развлечения гостей. Сие она и исполнила и, по заведенному мною обыкновению, целовав мне руку, за науку благодарила. Приметил я, что в пантомине вела себя благопристойно, только садилась с некоторым принуждением.

Хозяин и гость расхохотались.

– Но до какого времени мы дожили! – заговорил Нарышкин по-французски. – Подлый народ осмеливается иметь чувства, когда всему свету известно, что чувства – удел благородного сословия. И смерды эту привилегию хотят себе присвоить! Да ведь после этого недолго и сказать, что все люди равны. Нет, нет, сии опасные веяния всячески надо искоренять. Холоп должен помнить, что образование ничуть не делает из него человека, равного его господину.

вернуться

27

Шлафрок (нем.) – утренний халат.

вернуться

28

Сумароков Александр Петрович (1717–1777) – русский писатель, автор многих стихов и драматических произведений.

вернуться

29

Xорев – герой одноименной трагедии Сумарокова.

вернуться

30

Оснельда – героиня трагедии Сумарокова.

вернуться

31

Пантомима (в XVIII веке говорили «пантомина») – театральное представление без слов, с одними жестами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: