– Ну, это вряд ли, – признался немец.
Обманувшись в расчетах на поддержку мастеров, Август Иваныч приказал охране бдительно следить, чтобы по заводу и в окрестностях не бродили возмутители из других волостей. Если же обнаружатся, хватать их без жалости и сажать в темную, а потом отправлять на Петровские заводы для допроса.
В ночь-полночь, закутавшись в теплый тулуп, немец ходил вокруг завода и проверял посты.
– Трудитесь, братцы! Караульте как следует, – наказывал он инвалидам. – Бог труды любит. На карауле не спите! Если застану на посту сонного, буду строго за это карать…
А возмутители тем временем вели тайную работу по всему Прионежью, и, как шла молва, главным из них был литейщик с Вохтозерского Алексей Горовой. Старожилы знали, что он не местного корня, что отец его появился в здешних краях всего лет тридцать назад да так и кончал тут свой век.
Повелось так, что посланцев с других заводов, приходивших в Вохтозеро для сговора с ахрамеевскими мастеровыми, в бытность их в погосте оберегал Алексей Горовой и он же провожал их до безопасной лесной тропинки.
Август Иваныч разгорался гневом на смелого смутьяна, но не решался схватить его и забить в колодки. Собственное бессилие приводило немца в ярость.
Приближался новый, 1755 год. В день Нового года в Вохтозерском погосте справлялся престольный праздник. Церковь, построенная Ахрамеевым при заводе, называлась Васильевской, в честь святого Василия Великого, именем которого был наречен хозяин.
Хозяйские именины были заводским праздником, нерабочим днем, но, конечно, мастеровые не получали за этот день ни копейки. Старики предвещали, что праздник окончится великой гульбой и великим побоищем. На престол к вохтозерцам съезжались родственники и гости из окрестных сел в радиусе верст на пятьдесят. Озлобленная непосильным трудом и постоянной нуждой, заводская мастеровщина гуляла и дралась жестоко. Подводились старые счеты, доставалось и виноватым и правым. Пускались в ход кулаки, камни, колья. После праздников говорили только об убитых. Свороченные скулы, выбитые зубы, расквашенные носы, переломанные ребра в счет не шли.
Август Иваныч возлагал большие надежды на приближавшийся праздник. Он велел наварить два десятка бочек браги, чтобы выставить даровое угощение в честь именинника, предполагая таким искусным манером много выиграть в глазах любящей кутнуть мастеровщины. Он рассчитывал, что народ забудется в хмельном угаре и, сорвав накипевшую злобу в пьяных смертоубийственных драках, снова выйдет на работу.
Действительность не оправдала ожиданий управителя и преподнесла ему нечто неожиданное.
После долгой и чинной новогодней обедни, закончившейся молебном за здравие именинника-хозяина, народ, точно сговорившись, не расходился по домам, а толкался на обширной площади около церкви и в церковной ограде. Среди вохтозерцев и их гостей были видны незнакомые лица, никогда доселе не показывавшиеся на заводе. Переходя от кучки к кучке, они втихомолку толковали с мужиками. То там, то сям слышалось словечко «суем»,[39] перекатывавшееся в толпе, как мяч.
В Прионежье народ по пустякам на суймы не собирался. Баумгартен понял, что этот суем затеян неспроста. Ведь здесь собралась вся окрестность, чуть ли не весь крестьянский люд, так или иначе связанный с заводом.
Управитель отыскал в толпе старосту Кулькова.
– Что делать, Парфен Семеныч? – тревожно спросил он.
– А что тут делать? Разве суйму воспрепятствуешь? Тут тыщу войска надо их разогнать. Смотри, слушай да на ус мотай…
Внезапно на высоком бугре появился Алексей Горовой. Толпа затихла, с любопытством разглядывая доменщика и угадывая в нем едва ли не главного из тех, что в последние месяцы будоражили народ.
– Глянь-кось, глянь, Митревна, какие глаза! – шептала в передних рядах толпы бойкая женка своей товарке. – Дерзкие да устрашительные. Ой, девка, аж боязно глядеть!..
Горовой долго смотрел на толпу и медленно поднял руку. Толпа зашелестела и затихла.
– Вот, крещеные, собрались мы на суем! Хочу я первое слово молвить!
– Дозволяем! Говори! – дружелюбно отозвалась толпа.
– А что его слушать? – раздался злобный выкрик хозяйского подголоска. – Все наперед знаем!
Толпа забурлила. Около крикнувшего поднялась суматоха. Послышались заглушенные ругательства, возня, потом наступила тишина.
Алексей говорил долго и горячо. Ничего нового, незнакомого людям не было в его словах, но речь Горового брала за сердце, каждый слышал в ней то, что сам пережил, перечувствовал. Алексей не знал приемов ораторского искусства, его и грамоте не учили, но был у него прирожденный дар говорить с людьми ясно, просто. Знакомые картины народной нужды, народного горя он рисовал необычайно убедительно, и каждому слушателю казалось, что именно о нем, о его тяжкой доле говорит этот литейщик с густыми черными бровями на смуглом суровом лице. Закончив речь, Горовой предложил отправить в Питер жалобу – челобитную.
– Долго я с верными людьми советовался на заводах, – сказал литейщик, – и решили мы: надо обо всех утеснениях самой Берг-коллегии донести и просить ее назначить строгое расследование и установить правые порядки в нашем краю!
Алексей Горовой спустился с камня. Суем шумел, волновался, как Онего-озеро во время бури. Посылать челобитье в Питер, где живет сама царица, казалось многим делом непривычным и даже опасным. Толпа выявляла свое настроение в страстных спорах, в неистовом крике. Все смешалось в каком-то хаосе.
Работая локтями, на бугор пробился один из заводских приказчиков – Данила Чурсин, низенький мужик с пышной бородой. Взобравшись на камень, Чурсин замахал руками. От камня кругами пошла тишина и, распространяясь, охватила всю толпу.
– Моя мнения такая будет, православные! – бойко заговорил Чурсин. – Ходоков в Питер посылать – дело сумнительное. Лучше бы ладом раздоры наши покончить, сговориться бы по-божески с начальством. Чай, они такие же люди, как и мы. А разгневаем их жалобами – нам же хуже придется…
Толпа разделилась на два лагеря. Меньшинство настороженно молчало, но многие встретили выступление бородача насмешливыми выкриками:
– Эй ты, хлебна рожа! Беги к управителю, он тя за твою речь наградит, уж больно крепко ты к нему подлизался!..
Чурсин поспешил скрыться в толпе. Следующий оратор взгромоздился на церковную ограду и простуженным голосом старался перекрыть шум людского моря:
– Этта вот Данила Чурсин проповедовал насчет терпения. Но я, хресьяне, скажу: ему терпеть хорошо. У него своя лошадь на дворе да две коровы. Да от хозяина кажинный месяц не пито, не едено три рубли в карман кладет! Так ведь ему, ненасытному псу, и этого мало! Нашего брата, углежога, придирками замучил! Какой уголь ни привези, все плох, никак наряд не выполнишь. А в ведомость небось все полняком заносит!
– Врешь, анафема! – неистово закричал Чурсин из толпы.
– Вру?! А пущай лесорубы да возчики скажут, как к ним ваше иродово племя придирается?
– Верно, истину бает Еремей! – раздались голоса. – Никакого житья не дают, остервенились, проклятые!
Приказчики отругивались по мере сил.
– Вам мирволить – завод в трубу вылетит! Милосердных Лазарей ноне не стало!
Среди суйма замелькали кулаки, полетели сбитые шапки. Приказчиков и хозяйских угодников было немного, их быстро утихомирили.
– Этта вот мой голос, мужики, такой: надо жалобу в Питенбурх без всякого сумненья посылать, я ее первый подпишу!
Закончив речь, углежог Еремей легко спрыгнул с ограды. Его заменил подмастерье Сазон. Голосом, привычным перекрикивать рев горна, он начал:
– Слушайте, мужички, мое простое слово! Все вы порядки наши знаете. Мы хресьяне были казенные, когда нас к заводу приписывали, а теперь нас хуже крепостных поставили. Всем известно, что с нами немец делает! Своё хозяйство у нас развалилось, и поправить нет никакой возможности. Со дворов всех работников позабирали. Было положение по указу – и я тот указ, мужики, знаю, – чтобы из двух работников одного на завод брать, и тот указ не соблюдается!
39
Суем (северн.) – собрание, сходка.