У нее была самая гладкая в мире кожа. Нежнее птичьего голоса. Как полированный алюминий, только теплая и упругая. Словно глоток ликера между языком и небом.
Мы ставили пластинки — Джанго Райнхарда,[1] «Новых друзей ритма» и «Пассакалью и фугу» Баха. Я показал ей иллюстрации Смита к «Фантазиусу Мальяру»[2] и альбом фотографий Эда Уэстона.[3] В этот раз я видел и слышал в них то, чего никогда не замечал раньше, хотя все эти вещи знал и любил.
Ничто из этого — ни книга, ни пластинки, ни фотографии — не было ей в новинку. У нее были сложившиеся эстетические пристрастия; она любила то, что и я, но как-то по-особому, хотя я мог разделить с ней эти чувства.
Мы говорили о книгах и городах, идеях и людях. В ней было нечто мистическое — на свой лад.
— Я не считаю чепухой древние поверья начет вызова демонов и материализации душ усопших, — сказала она задумчиво. — Но не думаю, что это можно совершать с помощью ведьмина зелья, пентаграмм, лягушачьей кожи, набитой человеческим волосом, которую сжигают на перекрестках дорог майской ночью, разве что эти ритуалы часть чего-то гораздо большего — чистой психической, реальной силы, которая исходит от самого «колдуна».
— Никогда не задумывался над этим, — ответил я, гладя ее по волосам. Волосы не были у нее тонкими и нежными. Как и все, связанное с ней, они были крепкими, послушными ей и сияющими. — Ты занималась чем-нибудь подобным? Ты похожа на колдунью. Я-то, во всяком случае, околдован.
— Ты не околдован, — ответила она серьезно. — с тобой не было никакой магии. В тебе самом есть магия.
— Ты моя дорогая, — сказал я.
— Нет! — воскликнула она, мгновенно возвращаясь от фантазий к действительности. — Я не принадлежу тебе. Я принадлежу себе!
Наверное, я выглядел ошарашенным, потому что она засмеялась и поцеловала мою руку.
— То, что принадлежит тебе, это только часть «нас», — осторожно объяснила она. — Во всем остальном ты принадлежишь себе, а я — себе. Понимаешь?
— Думаю, что да, — медленно ответил я. Я говорил, что хочу, чтобы мы были вместе, потому что мы оба движемся в одном направлении по собственной воле. Но., не знал, что это окажется в такой мере правдой, вот и все.
— Не пытайся изменить этого, Лео. Никогда. Если я действительно стану принадлежать тебе, то перестану быть собой, и тогда у тебя не будет ничего.
— Похоже, для тебя эти расплывчатые вещи вполне реальны.
— Они ничуть не расплывчатые! Все это важно. Если будет иначе, я перестану видеться с тобой. Должна буду перестать видеться с тобой.
Я крепко обнял ее.
— Давай не говорить об этом, — прошептал я, ощущая страх, какого в жизни не испытывал. — Расскажи что-нибудь еще. Рассказывай дальше о пентаграммах и духах.
Глория немного помолчала. Я чувствовал, что ее сердце бьется в такт с моим и что она тоже напугана.
— Я много читала и думала об этом, — сказала она после паузы. — Не знаю, почему. Такие вещи захватывают меня. Знаешь, Лео, мне кажется, о проявлениях зла пишут слишком много. По-моему, добро сильнее зла. Мне кажется, слишком много написано и сказано о привидениях и вурдалаках и существах, которые бродят в ночи, как говорится в старой шотландской молитве. По-моему, им придают слишком большое значение. Они в самом деле удивительны, но тебе когда-нибудь приходило в голову, что удивительные вещи, по самому определению, редки?
— Если жуткие существа с раздвоенными копытами и привидения-плакальщицы действительно встречаются редко, — что же встречается часто?
Глория вытянула руки — прямые, довольно большие руки, умелые, причем прекрасно ухоженные.
— Проявления добра, разумеется. Я верю, что добро гораздо легче вызвать. Я верю, что это происходит постоянно. Злой разум должен быть очень сильным, чтобы воплотиться в чем-то новом, обладающем своей жизнью. Во всех случаях, о которых я читала, необходим необыкновенно мощный ум, чтобы вызвать самого маленького демона. Добро, конечно, материализовать легче, потому что оно гармонирует с добропорядочной жизнью. Порядочных людей больше, чем плохих, которые способны материализовать зло.
— Хорошо, но почему тогда порядочные люди не приносят все время добро из-за этой мистической завесы?
— Приносят! — воскликнула она. — Разумеется, приносят! Мир полон замечательных вещей. Ты думаешь, почему они так хороши? Что придает неотъемлемую прелесть музыке Баха и водопаду Виктории, и цвету твоих волос, и раскатистому смеху негра, и тому, как запах имбирного эля щекочет ноздри?
Я медленно покачал головой.
— Мне кажется, это прекрасно, и мне это не нравится.
— Почему?
Я взглянул на Глорию. На ней был костюм винного цвета с повязанным вокруг шеи шелковым платком цвета ноготков. Он бросал отсвет на теплую смуглую кожу подбородка.
— Ты прекрасна, — сказал я, медленно подбирая слова. — Ты — лучшее, что можно встретить. Если то, что ты говоришь, правда, ты должна быть только тенью, сном, чьей-нибудь замечательной мечтой.
— Ах ты дурак, — сказала Глория с внезапными слезами на глазах, — большой дурак! — Она прижалась ко мне и так укусила за щеку, что я вскрикнул. — Разве это сон?
— Если сон, — ответил я ошеломленно, — рад буду не просыпаться.
Глория пробыла у меня еще час — если, когда мы были вместе, существовала такая вещь, как время. Ушла, оставив мне своей телефон. Она жила в отеле. Я принялся бродить по квартире, разглядывая чуть смятое покрывало на кушетке, где она сидела, трогая чашку, которую она держала в руках, рассматривая блестящую черную поверхность пластинки и удивляясь, как эти бороздки могли раскручивать для нее «Пассакалью». Самым удивительным было то, что я чувствовал, когда поворачивал голову: аромат Глории прилип к моей щеке, и я ощущал его. Я думал о каждом из многих мгновений, проведенных с ней. О каждом в отдельности, и о том, что мы делали. Я также думал о том, чего мы не делали — я знаю, вы удивляетесь — и гордился этим. Потому что, без единого слова, мы согласились, что стоящих вещей нужно ждать и что, когда верность совершенна, никаких испытаний не требуется.
Она пришла снова и на следующий день, и через день. Первый из этих визитов был просто замечательным. По большей части мы пели. Оказалось, я знаю все ее любимые песни. И по счастливому совпадению, моя любимая гитарная тональность си-бемоль — подходила для ее прелестного контральто. Мне не следует так говорить, но я чудесно аккомпанировал ей на гитаре, то следуя за голосом, то уходя в сторону. Мы много смеялись, по большей частью над тем, что составляло нашу тайну — разве бывает любовь без своего собственного языка? — и довольно долго разговаривали о книге под названием «Источник»,[4] которая произвела необыкновенное впечатление как на нее, так и на меня; но это и в самом деле необыкновенная книга.
Вскоре после ее ухода начали твориться странные вещи — настолько странные, что можно было бы назвать их ужасными. Не прошло и часа, как я услышал пугающие звуки скребущихся крохотных коготков в первой комнате. Я обдумывал партию контрабаса для трио, которое аранжировал (почти не видя работы, погруженный в мысли о Глории), но вдруг поднял голову и прислушался. Звуки свидетельствовали о самом паническом бегстве, какое только можно себе представить — казалось, наутек бросилось множество тритонов и саламандр. Я точно помню, что легкое царапанье коготков нисколько не мешало мне, но страх перед этим великим переселением никак нельзя было отнести к приятным ощущениям.
Откуда они бегут? Почему-то этот вопрос казался гораздо более важным, чем другой: кто это?
Медленно я отложил нотные листы и встал. Подошел к стене, потом начал красться вдоль нее к дверному проему, но не из страха, а намереваясь застать врасплох нечто, так напугавшее обладателей маленьких лап, бегущих изо всех сил.