― Очень уж туманно, ― сказал Капельмейстер.
― О-о, ― смеясь вскричал Доктор, ― минуточку терпения, сейчас он оседлает своего конька и машистым галопом поскачет в мир домыслов, грез, психических воздействий, симпатий, идиосинкразии и так далее, покуда не спешится и не позавтракает на станции «Магнетизм».
― Спокойно, спокойно, премудрый мой Доктор, ― молвил путешествующий Энтузиаст, ― не хулите вещей, которые вы, сколь бы это вас ни коробило, все-таки должны смиренно признать и высоко ценить. Не вы ли сами только что говорили, что болезнь Беттины вызвана психической причиною, а точнее, являет собою подлинно психический недуг?
― Но какая, ― перебил Энтузиаста Доктор, ― какая связь между Беттиною и злополучным мотыльком?
― Коли теперь, ― продолжал Энтузиаст, ― взяться все расчленять и осматривать каждый кусочек, то этакое занятие, само по себе скучное, только скуку и посеет!.. Оставимте мотылька, пусть его побудет в клавикорде Капельмейстера!.. Кстати, Капельмейстер, согласитесь, вот уж поистине беда так беда: музыка стала у нас неотъемлемою частию светской беседы! Изумительнейшие таланты низводятся до убогой будничной жизни! Бывало, музыка и пение изливались на нас из священных горних высей, будто из самого дивного Царствия Небесного, теперь же до всего буквально рукою подать, и каждому доподлинно известно, сколько чашек чаю надобно выпить певице и сколько бокалов вина басу, чтобы надлежащим образом одушевиться. Я, конечно, знаю, есть общества, проникнутые истинным духом музыки, занимающиеся ею с неподдельным благоговением, но эти ― ничтожества, увешанные драгоценностями, разряженные ничтожества... однако ж нет, сердиться я не стану!.. Когда в прошлом годе я приехал сюда, бедняжка Беттина как раз была в большой моде... ее, как говорится, «открыли»; чаю нельзя было выпить, не приправив его испанским романсом, италианской канцонеттою либо французскою песенкой: «Souvent l'amour» [10] и прочая, непременно в исполненье Беттины. Я в самом деле опасался, что милое дитя вкупе с дивным своим талантом утонет в море чаю, которым ее заливали; этого не случилось, но катастрофа все-таки грянула.
― Какая катастрофа? ― воскликнули в один голос Доктор и Капельмейстер.
― Изволите видеть, судари мои, ― продолжал Энтузиаст, ― собственно, бедняжка Беттина была... так сказать, заколдована или зачарована, и, сколь ни тяжко мне в этом признаться, я... я сам и есть тот колдун, что свершил злодейство, а теперь, как ученик чародея, не в силах снять заклятье.
― Дурные... дурные шутки, а мы тут сидим и преспокойно позволяем этому злодею-насмешнику мистифицировать нас! ― Так вскричал Доктор, вскочивши на ноги.
― Но к черту катастрофу... к черту ее! ― воскликнул Капельмейстер.
― Спокойно, господа, ― сказал Энтузиаст, ― сейчас я сообщу вам одно дело, за которое могу поручиться, кстати, считайте мое колдовство шуткою, хотя порой у меня весьма тяжело на сердце оттого, что без моего ведома и согласия я, может статься, послужил для незнаемой психической силы орудием воздействия на Беттину. Вроде проводника, я имею в виду, тут вроде как в электрической цепи: один бьет искрою другого, сам того не желая, против воли.
― Гоп-гоп! ― воскликнул Доктор. ― Ишь, какие превосходные курбеты конек-то выделывает!
― Но рассказ... рассказ где? ― перебил его Капельмейстер.
― Вы, Капельмейстер, ― продолжал Энтузиаст, ― давеча упомянули, что напоследок, перед тем как потерять голос, Беттина пела в католической церкви. Вспомните, было это в первый день прошлогодней Пасхи. Вы, надевши черное парадное платье, дирижировали замечательною гайдновскою мессою ре-минор. Хористки-сопрано ― настоящий цветник молоденьких нарядных девушек ― частью пели, частью нет; среди них стояла и Беттина, которая на диво сильным, звучным голосом исполняла небольшие сольные фразы. Сам я, как вы знаете, поместился среди теноров; с первых же тактов Sanctus мною овладело глубочайшее трепетное благоговенье, но тут вдруг за спиною послышался какой-то посторонний шорох, я невольно обернулся и, к своему изумлению, увидал Беттину, которая протискивалась между рядами музыкантов и певцов, намереваясь покинуть хоры. «Вы уже уходите?» ― спросил я. «Пора, ― чрезвычайно приветливо ответила она, ― меня ждут в церкви ***, я обещала там петь в кантате, и еще надобно до обеда порепетировать дуэты, которые я нынче вечером исполняю на музыкальном чаепитии у ***, потом souper [11] у ***. Вы ведь тоже придете? Будут несколько хоров из генделевского «Мессии» и первый финал из «Свадьбы Фигаро». Весь этот разговор сопровождался мощными аккордами Sanctus, и дымок ладана голубыми облачками плыл под высокими сводами церкви. «Вы разве не знаете, ― сказал я, ― что нельзя уходить из церкви во время Sanctus? Это грех, и он не останется безнаказанным. Не скоро вам теперь случится петь в церкви!» Я думал пошутить, однако слова мои невесть отчего прозвучали необычайно торжественно. Беттина побледнела и молча вышла из церкви. С той минуты она потеряла голос...
Доктор меж тем снова опустился на стул и оперся подбородком на набалдашник трости, он не произнес ни слова, зато Капельмейстер вскричал:
― И впрямь чудесно, весьма чудесно!
― Сказать по правде, ― продолжал Энтузиаст, ― сказать по правде, я тогда произнес эту фразу совершенно бездумно, да и Беттинино безгласие я потом никак не связывал с нашим разговором в церкви. Лишь теперь, когда я опять приехал сюда и услышал от вас, Доктор, что Беттина по сей день страдает тем досадным недугом, мне почудилось, будто я еще тогда вспомнил одну историю, которую много лет назад прочитал в старинной книге и теперь сообщу вам, ибо она кажется мне изящной и трогательной.
― Рассказывайте, ― воскликнул Капельмейстер, ― быть может, в ней сыщется хороший материал для изрядной оперы.
― Коли вы, ― заметил Доктор, ― коли вы, Капельмейстер, умеете переложить на музыку сновиденья... предчувствия... магнетические состояния, то в добрый час, ведь история непременно сведется именно к этому.
Не отвечая Доктору, путешествующий Энтузиаст откашлялся и торжественно начал:
― Взглядом не охватить лагерь Изабеллы и Фердинанда Арагонского, раскинувшийся у стен Гранады.
― Господи Боже, ― прервал рассказчика Доктор, ― начало таково, будто и через девять суток конца не будет, а я сижу здесь, и пациенты жалуются. Пропади они пропадом, ваши мавританские истории, «Гонсальво из Кордовы» я читал и Беттинины сегидильи слышал, но и довольно с меня, ничего тут не скажешь ― прощайте!
Доктор быстро выскочил за дверь, Капельмейстер же, спокойно сидючи в креслах, проговорил:
― История, как я погляжу, будет из тех времен, когда мавры воевали с Испанией, давненько мне хотелось сочинить что-нибудь этакое... Сражения... сумятица... романсы... процессии... цимбалы... хоралы... барабаны и литавры... ах, литавры!.. Раз уж мы с вами остались вдвоем, рассказывайте, любезный Энтузиаст, кто знает, какое зернышко заронит в мою душу желанная повесть и какие большущие лилии вырастут из него!
― Для вас, ― отвечал Энтузиаст, ― для вас, Капельмейстер, все сразу обращается в оперу, оттого-то люди здравомыслящие, относящиеся к музыке как к крепкому шнапсу, который пьют лишь изредка и маленькими порциями, для укрепления желудка, порою считают вас сумасбродом. Но я все-таки расскажу вам эту историю, а вы, коль придет охота, можете по ходу повествования смело взять аккорд-другой.
Прежде чем перенесть на бумагу рассказ Энтузиаста, пишущий эти строки полагает долгом своим просить тебя, благосклонный читатель, дабы ты не ставил ему в вину, если он краткости ради предварит промежуточные аккорды словом «Капельмейстер». Следственно, вместо «Тут Капельмейстер сказал», будет написано просто: «Капельмейстер».
― Взглядом не охватить лагерь Изабеллы и Фердинанда Арагонского, раскинувшийся у прочных стен Гранады. Тщетно уповая на помощь, во все более тесном кольце осады, трус Боабдиль совершенно пал духом и, осыпаемый горькими насмешками народа, который прозвал его Корольком, находил мимолетное утешенье лишь в свирепой жестокости. С каждым днем народ и войско в Гранаде впадали во все большее уныние и отчаяние, в испанском же стане меж тем все ярче разгорались надежда на победу и боевой задор. В штурме надобности не было. Фердинанд полагал достаточным обстреливать валы и отбивать вылазки осажденных. Эти мелкие стычки походили скорее на веселые турниры, нежели на серьезные бои, и даже смерть павших в битве только возвышала сердца, ибо, прославляемые со всею пышностию церковных обрядов, погибшие представали в сияющем блеске мученичества за веру Сразу по прибытии в лагерь Изабелла повелела воздвигнуть в самой его середине высокую деревянную постройку с башнями, на шпилях которых реяли стяги с крестом. Внутри разместились церковь и монастырь, где, отправляя ежедневную службу, обитали монахини-бенедиктинки. Королева вместе со свитою, со своими рыцарями, всякое утро ходила к мессе, читал которую ее духовник, а хор монахинь помогал ему пением. И вот однажды утром Изабелла услыхала голос, дивной звучностию затмевавший все прочие голоса в хоре. Казалось, будто внимаешь победным трелям соловья, этого князя лесов, владыки крикливого и шумного народа. Притом же выговор у певицы был весьма странен, а диковинная, совершенно особая манера пения выдавала, что она непривычна к церковному стилю и поет литургию, должно быть, в первый раз. Удивленная, Изабелла огляделась по сторонам и заметила, что свита ее тоже охвачена изумлением; королева, однако, не могла не догадаться, что происходит, видимо, нечто из ряда вон выходящее ― достаточно было бросить взгляд на храбреца Агильяра, военачальника, который находился среди свиты. Преклонив колена, молитвенно сложивши руки, он неотрывно смотрел вверх, на решетку хоров, и мрачные глаза его пылали страстным вожделеньем. Когда месса кончилась, Изабелла отправилась в покои настоятельницы, доньи Марии, и спросила о незнакомой певице. «Благоволите вспомнить, ваше величество, ― молвила донья Мария, ― благоволите вспомнить, что без малого месяц назад дон Агильяр намеревался атаковать и захватить тот украшенный великолепною террасою форт, который служит маврам местом увеселений. Каждую ночь соблазнительными напевами сирен слышны в нашем лагере бесшабашно-дикие песни язычников ― потому-то храбрец Агильяр и хотел уничтожить гнездо греха. Вот уж форт был захвачен, уже уведены прочь плененные в бою женщины, как вдруг мавры непредвиденно получили подмогу, и Агильяр, хоть и оказал отважное сопротивление, но вынужден был отступить и воротиться в лагерь. Враг не рискнул преследовать его, и оттого случилось так, что пленницы и богатая добыча остались при нем. Среди полонянок была одна, чьи безутешные слезы и отчаянье привлекли внимание дона Агильяра. С дружелюбною речью приблизился он к закутанной в покрывало, а она, словно боль ее не имела иного языка, кроме песни, взявши несколько странных аккордов на цитре, что висела у нее на шее на золотой перевязи, запела романс, который в рыдающих, томительно-надрывных звуках оплакивал разлуку с любимым, со всею радостью жизни. Агильяр, глубоко растроганный чудесною мелодией, решил препроводить женщину назад в Гранаду; она упала пред ним на колени и откинула покрывало. Тут Агильяр, сам не свой, вскричал: «Не Зулема ли ты, светоч песни гранадской?» И впрямь то была Зулема, которую сей военачальник видел однажды, когда был послан с некоей миссией ко двору Боабдиля, и с тех пор отзвук ее дивного пения не умолкал в его груди. «Я дарю тебе свободу», ― воскликнул Агильяр, однако преподобный отец Агостино Санчес, который, с крестом в деснице, участвовал в вылазке, молвил: «Помни, господин, отпустивши пленницу на свободу, ты причиняешь ей большую несправедливость, ибо, спасенную от идолопоклонства, ее, быть может, осенит у нас благодать Господня и она вернется в лоно церкви». ― «Пусть же останется у нас на месяц, ― отвечал на это Агильяр, ― а потом, коли не преисполнится она духа Господня, будет возвращена в Гранаду». Вот так, о государыня, Зулема и попала в наш монастырь. На первых порах она целиком была во власти самой неутешной скорби, и монастырь полнился то диковатыми и жуткими, то меланхолично-жалобными романсами, ибо звучный ее голос проникал всюду. Однажды около полуночи мы, собравшись на церковных хорах, пели Hora [12], на ту чудесную возвышенную мелодию, коей научил нас великий мастер пения Феррерас. В отблеске свеч я увидела Зулему: она стояла у открытой дверцы, серьезно, с безмолвным благоговеньем глядя на нас; когда мы, шествуя парами, покинули хоры, она преклонила колена в проходе, неподалеку от образа Девы Марии. Наутро она не пела романсов, была молчалива и задумчива. В скором времени она, настроивши цитру на басовый лад, попробовала аккорды того хорала, который мы пели в церкви, а потом тихонько запела, пытаясь даже воспроизвести слова нашего песнопения, правда, выговаривала она их странно, будто скованным языком. Я поняла, конечно, что в этой песни дух Господень глаголовал с нею мягким и утешительным голосом и что грудь ее отверзнется Его благодати, потому и послала к ней предводительницу хора, сестру Эмануэлу, чтоб раздуть сию тлеющую искру. Так вот и случилось, что с возвышенным церковным песнопеньем в ней вспламенилась вера. Зулема не приняла покуда святого крещения и не вошла в лоно церкви, однако ж ей было дозволено присоединиться к нашему хору и возносить чудный свой голос во славу христианской веры». Теперь королева знала, что творилось в душе Агильяра, когда, по наущению Агостино, он не стал отсылать Зулему обратно в Гранаду, а поместил ее в монастыре, и тем больше ее обрадовало обращенье Зулемы в истинную веру. Спустя несколько дней Зулему крестили и нарекли именем Юлия. Восприемниками были сама королева, маркиз Кадисский Генрих де Гусман, полководцы Мендоса и Вильена. Вполне естественно было ожидать, что в пенье своем Юлия будет отныне еще проникновенней и правдивей возвещать величие веры, и поистине так и было недолгое время, но скоро Эмануэла заметила, что нередко Юлия странным образом отступала от хорала, добавляя к нему чуждые тоны. Нередко на хорах раздавался вдруг глухой басовый звук цитры, словно отклик струн, тронутых бурею. Затем Юлия стала беспокойна, бывало даже, она как бы непроизвольно вставляла в латинский гимн мавританское слово. Эмануэла предостерегла неофитку, наказавши ей твердо противостоять врагу, Юлия, однако, не приняла ее увещеваний всерьез и, к досаде сестер, нередко, как раз когда исполнялись глубоко возвышенные хоралы старого Феррераса, пела игривые любовные песни мавров под цитру, вновь настроенную на теноровый лад. Странным образом и тоны цитры, часто разносившиеся по хорам, звучали теперь пискливо и довольно неприятно, почти как пронзительный наигрыш маленьких мавританских флейт.