После этого ко мне приходил Вавилов (до войны работал экспедитором на пекарне), который при немцах назывался господином Лапиным и работал в немецкой управе, и приказал мне выехать из Ржева в двухдневный срок. Я ходила к нему в управу, на двери кабинета была вывеска „Особый отдел“. Я спросила у него: „Товарищ Вавилов, зачем так жестоко предали моего мужа?“ Он ответил: „Я на сегодняшний день господин Лапин“. Я спросила: „Господин Лапин, за что предали так жестоко моего мужа?“ Он ответил: „У ваших коммунистов ноги коротки, а у наших офицеров длинные. Наши офицеры их догоняют“.
После этого я не сдержалась, сказала, что, может, и у вас вскорости будут короткие ноги. Он вскочил со стула и предложил очистить кабинет.
После этого ушли со своей семьей из Ржева сюда, в деревню Горенки».
Часов с шести вечера обстреливают деревню. За переборкой в нашей избе продолжается заседание сельсовета.
— …Чтобы мимо нас не смог пройти ни один шпион и другой чужой элемент…
Снаряд со стоном проносится над крышей. По потолку к нам сюда сочится из-за переборки дым самосада.
— …Которые дезертиры заходят в деревня… переночуют безо всякой претензии и совершают кражи…
В Ржеве висит объявление за подписью верховного главнокомандующего германской армии:
«Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит его продуктами, или чем-либо поможет, карается смертной казнью через повешение. Это постановление имеет силу также для женщин. Повешение не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происходящем в ближайшую германскую военную часть…»
Ударяясь о лавки, задевая чугуны, деревянное корыто, споткнувшись о кольцо на крышке, ведущей в <9> подполье, брожу по избе. Над ней нависла война каждый час чреват для нее гибелью, и все тут одухотворено; трогаешь то то, то се с трепетом, словно прощаясь, еще и не узнав-то близко.
Этот бывший уездный город в сердцевине России. Жила, не ведая о нем нисколечко. А теперь всё — Ржев, Ржев.
— Уважаемые товарищи! Фашистские гады злодейски убили нашего земляка и любимца — баяниста Дроздова. Перед смертью он успел крикнуть: «Мы здесь хозяева, а вы нет, и будете вы здесь валяться, как вонючая падаль!»
На опушке леса никаких знаков. Нет белого флага с красным крестом. Раньше, говорят, это служило защитой. Но не в эту войну.
К дереву приколочена дощечка «Хозяйство Черняка» и стрелка, указывающая на разбухшие от грязи колеи, ведущие в глубь леса. Мелькают белые халаты между стволов. В вырытой яме свалены окровавленные бинты, вата… Их забросают землей или подожгут к ночи, когда дым над лесом незаметен.
Разгружают санитарную машину.
За столом на опрокинутом ящике сидит девчонка в пилотке, косо напяленной на короткие завитки волос, пишет под диктовку доктора — маленького, опрятного, снующего среди прибывших раненых. Время от времени она поднимает от листа безмятежные ясные глаза.
Возле нее на спущенных с машины носилках лежит раненый, прикрытый по плечи шинелью. Глядит вверх, на раскачивающиеся макушки деревьев. В глазах терпеливая, смертная тоска.
«Волга в полосе нашей армии имеет четыре правых притока: р. Сишка, р. Дунька, р. Ракитня и Р. Большая Лоча…
Река Сишка берет свое начало в заболоченном <10> массиве возле станции Оленино и пересекает на своем пути восточный склон Среднерусской возвышенности… Большая извилистость русла и долины и наличие крутых, сильно рассеченных коренных склонов…»
Что-то исконное, умиротворяющее. Даже, не похоже, что это военный документ, составленный нашими штабными гидрологами.
В лесу, в медсанбате. В палатку просунулась голова.
— Разрешите с вами познакомиться. Я ваш санитар. Третьяков.
— А что же ты, санитар, без шапки?
— Я только что из бани — сперли!
Дождь, сперва мелкий, припустил и быстро расшлепал и без того моклую землю. В небо уже никто не поглядывал. Никакой напасти не будет — самолеты не поднимутся, выждут, пока там, наверху, прочистится.
На бревнышке, под крыльцом, — чья-то одолженная плащ-палатка на двоих внакидку — сидят акробат с акробаткой, чемоданчик у него на коленях, в нем, должно быть, коврик скатанный да ее трусы в блестках. А сами теперь — кое в какой одежонке, ничем не поблескивают. Сидят прижавшись, посиневшие на мокрели, два нездешних человечка. Не военные оба и не колхозные.
По улице мимо них, тяжело чавкая сапогами, танкисты волокут, мочаля их в слякоти, срубленные молоденькие елочки — маскировать танки. Перегукиваются, все больше матом. Не торопятся укрыться, вроде их не поливает. Мокрый дождя не боится. Если и глянут на тех двоих, что под крыльцом сидят, — не признают. Чьи только такие никудышные? Откуда взялись?
Сидят съежившись акробат с акробаткой, ждут высланную за ними «звуковку» — из этой машины кричат немцам, чтобы сдавались, но не всякий день, и другой свободной машины на сегодня нет.
Может, не застрянет «звуковка», осилив размытую дорогу, и доставит их куда надо — на передовую, поближе к врагу. Молоденький акробат расстелит коврик на комкастой, набухшей земле и станет вертеть акробатку. Под дождем, и, может, на мушке у вражеского снайпера, <11> и под ошеломленными взорами обступивших бойцов маленькая циркачка взлетит на воздух, немыслимо изогнется — босая, раздетая, поблескивающая чешуйчатыми трусами.
Все на врага!
Божья коровка, полети на небо,
Там твои детки кушают котлетки…
— это доносятся наперебой голоса деревенских девочек.
И мы в детстве этими же словами заклинали божью коровку, усадив на ладонь. И до нас это было. И после этих девочек все так и будет.
Свалятся оттуда, сверху, и отгрохают свое все бомбы. А обжитое, домашнее, нехитрое небо — «детки», «котлетки» — останется.
Здесь, на нашем участке, на переднем крае противника среди солдат распространяют воззвание немецкого командования. Перевожу доставшийся нам экземпляр:
«Немецкие солдаты! Мы должны удержать Ржев любой ценой. Какие бы мы потери ни понесли, Ржев должен быть нашим. Ржев — это трамплин. Отсюда мы совершим прыжок на Москву!»
Солнце, заваливаясь за дальний лес, выбросило косые лучи, подсветило танковое становище у нас в деревне.
Мне повстречалась женщина. Она шла со мной рядом, гремя висевшими на руке пустыми ведрами.
— Ох, он лупит и лупит.
Немец действительно сегодня что-то обнаглел.
— Долго такая музыка тянуться будет?
— Это вы насчет пальбы?
— Нет, насчет всей войны я. А кончится — кому понадобишься? Уже года не те.
Я сказала ей, что она еще вполне ничего собой.
Она быстро скосила на меня глаза, свободной рукой поправила косынку на голове, усмехнулась:
— Да какая я хорошая, — вся морщеная.
Старуха разогнулась от гряды, приложив руку к глазам козырьком, в упор рассматривала нас, не шелохнувшись. <12> Моя попутчица ушла, погромыхивая ведрами. Старуха указала темным пальцем ей вслед:
— Тюрина — выжига. Она по двадцать рублей клубнику носила в город. И опять понесет, вот увидишь, дай только война кончится.
Где-то совсем близко на краю деревни разорвался снаряд. Старуха покачала головой.
— Он уже не такой буйный, окорачиваться вроде стал. А вот опять, гляди.
Она перешагнула через жердину и позвала меня в дом, не спрашивая, кто я и зачем явилась. Это был запустелый, закопченный дом с осевшим полом и скособочившимися окнами; здесь держался начальничий запах одеколона, папирос и новых ремней. На лавке спал боец, нахлобучив на лицо пилотку.
— А ребятишки ваши где же?