Не знаю, насколько эти мысли способны утешить людей. Невольно по их поводу припоминаешь то место из последней драмы Метерлинка "Мария Магдалина", где после чтения Силаном письма Лонгина, утешавшего его когда-то философскими доводами в потере сына и теперь безутешно оплакивающего своего сына, вдруг за сценой раздаются слова: "Блаженны нищие" — которые никаких доводов не содержат, но всех действительно утешают Может быть, разум никогда не найдет слов утешения, которые подсказать может только любовь, но как знаменательно, что Метерлинк — этот баловень судьбы и любимец культуры — всю тайну смерти свел к страху страданий и все утешения и надежды — к уверенности в отсутствии страданий. Смерть, как и жизнь, кажется ему поприщем счастья.
Мне остается сказать лишь немногое. Я всегда был уверен, что поэт высказывает вслух лишь то, что до него таилось в глубинах народного сознания. Что у народа на уме, то у поэта на языке.
И поэтому меня всегда удивляло появление Метерлинка, как и Верхарна, среди бельгийского народа, который, по общему, сложившемуся в Европе мнению, состоял из узких материалистов, правда, трудолюбивых и честных но живших одними заботами о житейских удобствах, без высших духовных потребностей. Нынешние события показали, как все ошибались насчет бельгийцев. Будь они таковы, какими их считали, — народом торгашей, инженеров и фабрикантов, Бельгия не лежала бы в развалинах и ее дети не скитались бы без крова, ища убежища в Голландии, Франции, Англии. В пламенной речи, недавно обращенной к Италии, Метерлинк сравнивает жертву, принесенную Бельгией для спасения латинской цивилизации, с величайшими подвигами древности и по справедливости находит, что бельгийский народ весь в целом превзошел всех известных в истории героев.
"Леонид и его триста спартанцев, говорит Метерлинк, — защищали свои очаги, своих жен, своих детей, все действительные блага, ими покинутые. Король же Альберт и его бельгийцы, наоборот, знали, что, преграждая дорогу нашествию варваров, они неизбежно приносили в жертву свои очаги, жен и детей. Не только не имея жизненного интереса бороться, они, отказываясь от борьбы, могли все выиграть и ничего не терять, ничего, кроме чести. На чашах весов, с одной стороны, находились грабеж, пожары, разрушения, убийства и бесконечные бедствия, которые вы видите, а с другой стороны — маленькое слово «честь», представляющее также многое, но невидимое, и надо было быть чистым душою и великим, чтобы заметить это невидимое. История знала отдельных людей, глубже других понимавших, что значит слово «честь», и жертвовавших ради этого слова своею жизнью и жизнью близких. Но чтобы целый народ — великие и малые, богатые и бедные, ученые и невежественные, — чтобы целый народ сознательно принес себя в жертву ради невидимого блага, — этого никогда нигде не было, и никто — утверждаю — не найдет подобного примера в летописях мира".
Из огня небывалых испытаний душа Бельгии вышла незапятнанно чистой и предстала миру такой, какой она всегда была в действительности, хотя скрывалась от внешнего взора под маской прозаической деловитости. И мир увидел душу Бельгии — самоотверженную, рыцарски-бесстрашную, пламенно-безупречную.
Это благородная, стыдливо-прекрасная душа бельгийского народа сказалась в гении Метерлинка.
1914
ДВОЙНОЙ САД[11]
НА СМЕРТЬ СОБАЧКИ
У меня умер на днях маленький бульдог на шестом месяце своего краткого существования, лишенного каких бы то ни было приключений. Его умные глаза открылись, чтобы глядеть на мир и любить людей, и потом закрылись на несправедливые тайны смерти.
Друг, подаривший мне его, дал ему, может быть, для контраста, неожиданную кличку Пелеас.[12] У меня не было причин переименовать его. И разве может бедная любящая собака, преданная и честная, обесчестить имя человека или вымышленного героя?
У Пелеаса был большой, выпуклый, могучий лоб, напоминавший лоб Сократа или Верлена.[13] Под черным, сморщенным носиком широкие, симметрично висячие щеки придавали его треугольной голове выражение массивной угрозы и упрямого раздумья… Он был прекрасен естественной красотой урода, строго соответствующей законам его породы… И эта очаровательная маска уродства при малейшей ласке освещалась улыбкой внимательной услужливости, неподкупной невинности, нежной преданности, беспредельной благодарности и безграничной доверчивости. В чем, собственно, выражалась эта улыбка? В наивных, умиленных глазах, в ушах ли, навостренных на голос человека, во лбу ли, наморщенном, чтобы понимать и любить, в четырех ли маленьких, белых, высовывавшихся наружу зубах, которые сверкали радостью за его черными губами, или в обрубке согнутого, по обычаю его породы, хвоста, кончик которого шевелился, выражая глубокую, страстную радость, наполнявшую это маленькое счастливое существо, встретившее еще раз руку и взгляд божества, которому оно всецело предалось?
Пелеас родился в Париже, и я увез его с собой в деревню. Здоровые толстые лапы, бесформенные и еще не затвердевшие, мягко носили но неизведанным дорожкам его нового существования его огромную, важную, курносую голову, как бы склонявшуюся под бременем мыслей.
Дело в том, что эта неблагодарная и несколько грустная голова, подобно голове скороспелого ребенка, начинала тяжелую работу, подавляющую каждый мозг в начале жизни. В какие-нибудь пять-шесть недель ему нужно было втиснуть в эту голову и привести в порядок достаточно ясное представление и понятие о вселенной. Человек, пользуясь знанием своих предков и братьев, употребляет от тридцати до сорока лет на то, чтобы в общих чертах построить это понятие, или, вернее, на то, чтобы воздвигнуть вокруг него, подобно замку в облаках, растущее сознание своего неведения. Но бедная собака должна одна справиться с этой задачей в несколько дней. И кто знает, может быть, в глазах всеведущего Бога ее понимание мира имеет тот же вес и ту же цену, как и наше.
Итак, прежде всего нужно было изучить землю, которую можно царапать и рыть лапами и которая иногда скрывает в себе поразительные сюрпризы: червяков красных и белых, кротов, полевых мышей, кузнечиков. Нужно было также бросить взгляд к небу, не представляющему никакого интереса, ибо оно не содержит ничего съедобного, бросить единственный взгляд, чтобы навсегда затем забыть о нем. Нужно было исследовать траву, удивительную зеленую траву, упругую и свежую, поприще для бега и игр, ласковое безграничное ложе, таящее в себе добрый порей, столь полезный для здоровья. Надо было сверх того сделать тысячу неотложных и любопытных исследований. Например, нужно было, руководствуясь только чувством боли, научиться рассчитать высоту предметов, с которых можно без опасения броситься вниз. Нужно было убедиться, что бесполезно преследовать улетающих птиц и что не надо карабкаться на деревья, гоняясь за дразнящей тебя кошкой; различать полосы солнечного света, где так отрадно спать, от полос, погруженных в тень, где дрожишь от холода; отмечать с изумлением, что дождь не падает внутри домов, что вода холодна, необитаема и опасна, между тем как огонь благодетелен на расстоянии, но ужасен вблизи; установить наблюдением, что луга, двор фермы, а иногда и дороги посещаются гигантскими тварями, которые снабжены угрожающими рогами, чудовищами, может быть, и добрыми, во всяком случае, молчаливыми, которых можно бесцеремонно обнюхивать без того, чтобы они обижались, но которые таят про себя какую-то заднюю мысль; узнать после целого ряда унизительных и болезненных опытов, что нельзя одинаково исполнять все требования природы, находясь в жилище богов; понять, что кухня — место привилегированное и наиболее приятное в этой божественной обители, хотя нельзя в ней там постоянно пребывать по причине кухарки — власти значительной, но ревнивой; убедиться, что двери представляют собою существа важные и капризные, иногда ведущие к блаженству, но всего чаще герметически закрытые, немые и строгие, надменные, бессердечные, остающиеся глухими ко всем мольбам; допустить раз навсегда, что существенные блага жизни, бесспорные блаженства, большей частью заключенные в горшках и кастрюлях, почему-то неприкосновенны; научиться смотреть на них с равнодушием, выработанным после долгих усилий; привыкнув игнорировать их, говоря себе, что, вероятно, речь идет о предметах священных, ибо достаточно коснуться их кончиком языка, чтобы, как по волшебству, вызвать против себя единодушный гнев всех обитающих в доме богов.