Иногда мне приходит в голову нелепая мысль. Я сравниваю биотрон и чашку Петри. Первый — громоздкий, сложный и очень дорогой. Кажется, с ним можно делать чудеса. Блестящее научное сооружение двадцатого века! И тем не менее все основные открытия микробиологической науки были осуществлены в чашках Петри. Две плоские стеклянные крышечки — одна поверх другой — выносили в себе зародыши самых дерзновенных усилий человеческого ума!
У меня было два сорта питательных сред. В одних чашках я подмешал к агар-агару антибиотик, убивающий грибы. В других, наоборот, был помещен антибиотик, уничтожающий бактерии. Я искусственно предупредил акты антагонизма между микробами. Теперь можно было не опасаться, что при совместном выращивании один вид микроорганизмов подавит развитие другого. Каждую пробу с ископаемыми микробами я засевал в ту и другую питательную среду. Если среди микробов есть водоросли, актимиценты, грибы, они будут развиваться там, где убиты бактерии. Бактерии же будут отлично себя чувствовать на участках, свободных от грибов. Разделяй и властвуй. Мудрое правило. Итак, посев совершен, оставалось ждать.
Прошли сутки. Никаких признаков жизни в чашках Петри не появлялось. Мутноватая, чуть опалесцирующая жидкость — и больше ничего. Все было таким же, как в контрольном опыте. Гладкая поверхность агар-агара тоже не подавала никаких обнадеживающих сигналов. Тридцать часов, сорок часов — ничего. Сэр Генри звонил мне через каждых четыре часа, и каждый раз я слышал тихий вздох разочарования на дальнем конце телефонного провода. Впрочем, может быть, это мне только казалось.
Сорок восемь часов, двое суток. Есть! Темные полосы возникают на поверхности питательной среды. Ожили! Ожили после двенадцативекового сна!
Меня поздравляют с победой, жмут руки, сэр Генри прислал телеграмму, в которой обещает приехать посмотреть моих ископаемых зверюшек. Мне не терпится узнать, кого же я вызвал к жизни.
На четвертые сутки большинство чашек Петри украсилось причудливыми соцветиями колоний микробов. Можно было начинать исследования.
…Ожили в основном грибковые культуры. Среди них преобладали актиномицеты — отличные производители антибиотиков. Возможно, медицина и получит новые лекарственные вещества, обладающие необычными свойствами. Но меня интересовало не это. Оставалось ждать и надеяться.
Пока же можно, позвонить Энн. Теперь это даже нужно сделать. Ведь победителей не судят…
Она спокойно выслушала мою длинную восторженную речь.
— Хорошо, я приеду, приходи сегодня к семи в кафе… — Она назвала уютный уголок, куда мы часто забирались в годы моего студенчества.
Наверное, я все же сильно устал. Как-то вдруг я почувствовал, что совсем выдохся. Когда в семь часов я подходил к нашему кафе, мне было все безразлично.
«На меня обрушилось слишком много впечатлений, — подумал я. — Стоит мне немножко отдохнуть, и все наладится».
Но успокоительные мысли скользили мимо, обтекали меня.
У входа в кафе я увидел вызывающе модную машину. Единственную. Других машин не было. Я почувствовал к ней инстинктивную антипатию. Я толкнул стеклянную дверь кафе и сразу увидел Энн.
О моя Энн! Я, наверное, сильно ослабел; от. умиления у меня навернулись слезы. Энн совершенно не изменилась. Впрочем, нет, она курила. Раньше я не видел ее с сигаретой. Потом, присмотревшись, я заметил, что она похудела и загорела. Голубые глаза ее стали совсем прозрачными.
— Садись, — сказала она, — что ты будешь пить? Мне захотелось пива. Энн пила какую-то жижу лимонного Цвета. Я стал рассказывать. Сжато и точно, как сэр Генри.
— Энн, что с тобой? Ты меня не слушаешь? Где ты сейчас, Энн? — спросил я, поймав ее отсутствующий взгляд.
— Ничего, я слушаю и думаю. Продолжай. Я начал говорить ей про де Морана, но она перебила меня.
— Все это я уже знаю, мне рассказали отец и другие… люди. Что ты собираешься делать дальше?
Наверное, я все же очень сильно устал. Раньше я никогда не испытывал раздражения, если рядом была она.
— Ну, если тебя это не интересует…
— Меня все это, конечно, очень интересует, — неожиданно ласково сказала она. — Но пора подумать о нас. Наше будущее. Я хочу ясности. Ты должен высказаться определеннее. Это теперь главное… Собираешься ли ты оставить университет и поступить в фирму? Мы же договорились, но ты опять обманул меня.
— Энн, я не обманывал тебя, дорогая, пойми меня правильно. Я не могу бросить работу на полдороге. Это будет зря потраченное время, и только. Мне нужно окончить исследование, возможно, придется снова слетать в Бразилию.
Я осекся. После долгой разлуки нельзя говорить о новом расставании. Да и не собирался я в Бразилию! Просто это торчало у меня в подсознании и лезло на язык.
— Вот как… — губы Энн сжались в тонкую черточку. — И надолго?
— Не знаю. Месяца на два, на три.
— Значит, на четыре, на пять, на шесть… Теперь я знаю, что твои сроки надо удваивать.
Она замолчала и отвернулась к темному стеклу. Происходило непоправимое, и ничего нельзя было сделать.
— Ну, наконец, — сказала она и повернулась ко мне, — а если я тебя очень попрошу, попрошу так, как я умею просить… ради меня оставить немедленно университет и никогда, понимаешь, никогда не уезжать в Южную Америку, ты сделаешь это? Для меня, понимаешь, для меня, я тебе за это всей жизнью своей заплачу, понимаешь?
У меня пересохло в горле.
— Энн, что с тобой, детка? Энн, успокойся! Она яростно замотала головой, золотые волосы пролились сверкающим водопадом.
— Только «да» или «нет»! И сразу же! — крикнула она.
— Когда это нужно сделать? — спросил я, глотая сухую пустоту.
Она подняла на меня полные слез глаза. Только теперь я видел боль, которую причинял ей.
— Завтра.
Как мне хотелось сказать ей «да»! Но это значило растянуть эту боль и обиду на всю жизнь, на те тысячи ночей и дней, которые мы проведем вместе. Это значило положить эту боль в нашу постель и оставить ее нашим детям, это значило…
— Нет, — сказал я.
Мне показалось, что сейчас она меня ударит.
— Пойдем, — она встала и пошла к выходу. Я последовал за ней. — Я поеду одна.
«Откуда эта проклятая машина? — подумал я тогда. — У сэра Генри только потрепанный „ройс“…
Стремительные, как космические ракеты, красные оперения тормозных огней долго еще мерещились мне в густой синеве вечера.
…Я увидел уносящиеся в вечер огни машины, когда взял в руки чашечку с мутным агар-агаром и посмотрел на свет. Единственная чашечка, которая не обманула меня. Чашечка за номером 7-IIа.
В водянистом круге предметного стекла горели красивые кристаллики. Только вирусы могли образовать эту крохотную рубиновую друзу! Я отодвинул микроскоп и вытер глаза. Зажмурился, стараясь прогнать ощущение песка под веками.
Потом укрепил микротом и, вновь впившись в окуляр, сделал поперечный срез. Осторожно вынул предметное стеклышко и отнес на электрономикроскопию.
Через два часа у меня на столе уже лежали влажные фотоснимки. Увеличение в 150 тысяч раз позволило зафиксировать отдельные вирусные частицы. Это были шарики, построенные из длинных сложенных и закрученных нитей.
Сейчас вся лаборатория работала только на меня. Я был король, настоящий, обожествляемый и любимый всеми самодержец. От меня не ждали никаких конституций и биллей. Никто не смел даже заикнуться о Великой хартии. Мои подданные метались между рентгеновским аппаратом и ультрацентрифугой, стараясь перещеголять друг друга в рвении и угодливости. Я был щедр и великодушен, и ни один из моих подданных не остался без награды.
Что орден Подвязки, носимый над коленом левой ноги поверх белого трико орденского костюма, и орден Бани, что ордена святых Андрея, Патрика или Иоанна Иерусалимского, крест Виктории и даже крест красной эмали «За заслуги», которым награждается не более двадцати четырех титанов науки и искусства, — что все это по сравнению с Моей Наградой!
На дипломе моего ордена было несколько строк, начертанных моей авторучкой: «…Оболочка вируса состоит из 60 белковых единиц, имеющих почти шаровидную форму; единицы образуют в пространстве 12 групп по 5 единиц в каждой…» — и далее в том же духе.