— Как это удачно, что мы встретились, — сказал Жак. — Мой маркиз охрип, и так как, к счастью, диктовать жестами нельзя, то он до завтра дал мне отпуск… Мы воспользуемся этим и хорошенько погуляем…

С этими словами он увлекает меня за собой. Мы идем по шумным улицам Парижа, крепко прижавшись друг к другу, радуясь тому, что мы вместе.

Теперь, когда брат со мной, улицы уже больше не пугают меня. Я иду, высоко подняв голову, с апломбом трубача зуавского полка, и горе тому, кто вздумает надо мной посмеяться. Одно только еще беспокоит меня — соболезнующие взгляды, которые бросает на меня Жак. О причине я спросить не решаюсь.

— А ведь знаешь, они очень недурны, твои калоши… — произносит он после некоторого молчания.

— Не правда ли, Жак?

— Да… Очень недурны. — И прибавляет с улыбкой: — Но все-таки, когда я разбогатею, я куплю тебе хорошие ботинки, на которые ты будешь их надевать.

Бедный милый Жак! Он говорит эту фразу без тени злого умысла, но ее достаточно для того, чтобы смутить меня. Вся моя застенчивость опять возвращается ко мне. На этом большом бульваре, залитом ярким солнцем, я чувствую себя смешным в своих калошах, и все старания Жака успокоить меня и расхвалить мою обувь ни к чему не приводят: я хочу немедленно вернуться домой.

Мы возвращаемся, усаживаемся в уголке у камина и проводим остаток дня, весело болтая, как два воробья на крыше…

Перед вечером раздается стук в дверь: это слуга маркиза с моим чемоданом.

— Отлично! — говорит Мама Жак. — Мы сейчас осмотрим твой гардероб.

Черт возьми, мой гардероб!!

Начинается осмотр. Надо видеть наши смущенные комические лица при составлении этого жалкого инвентаря… Жак, стоя на коленях перед чемоданом, вытаскивает вещи одну за другой, громко объявляя: «Словарь… галстук… второй словарь… Что это? Трубка?.. Ты, значит, куришь?.. Еще трубка… Боже милосердный! Сколько трубок!.. Если б у тебя было столько же носков… А эта толстая книжка… Что это? А!.. Журнал штрафов. Букуарану 500 строчек… Субейролю 400 строчек. Букуарану 500 строчек… Букуарану… Букуарану… Черт возьми! Ты не очень-то его щадил, этого Букуарана… Во всяком случае, две или три дюжины рубашек были бы нам куда полезнее…»

Продолжая осмотр, Мама Жак вдруг вскрикивает от изумления.

— Боже мой! Даниэль! Что я вижу? Стихи. Это стихи… Так ты все ещё их пишешь?.. Какой же ты скрытный! Почему никогда ничего не говорил о них в своих письмах?.. Ты ведь знаешь, что я в этом деле не совсем профан… В свое время и я писал поэму… Помнишь: Религия! Религия! Поэма в двенадцати песнях!.. Ну-ка, господин лирик, посмотрим твои стихи!..

— Нет, Жак, прошу тебя! Не стоит.

— Все вы, поэты, одинаковы, — со смехом говорит Жак. — Ну, садись вот сюда и прочти мне свои стихи. А не то я прочту их сам, А ты ведь знаешь, как я плохо читаю!

Эта угроза действует, и я начинаю читать.

Стихи эти я писал в Сарланде на Поляне, в тени каштанов, в то время как наблюдал за детьми. Хороши они были или плохи? Я этого теперь уже не помню, но как я волновался, когда их читал! Подумайте только; стихи, которые я никому никогда не показывал!.. К тому же автор «Религия! Религия!» не совсем обыкновенный судья. Что, если он будет надо мной смеяться? Но по мере того как я читаю, музыка рифм опьяняет меня, и голос мой становится увереннее. Жак слушает меня. Он невозмутим. Позади него на горизонте садится. Громадное красное солнце, заливая наши окна заревом пожара. На краю крыши тощая кошка, глядя на нас, зевает и потягивается с хмурым видом члена дирекции Французской комедии, присутствующего на чтении трагедии. Я вижу все это одним глазом, не прерывая чтения.

Неожиданный триумф!.. Не успел я кончить, как Жак в восторге вскакивает с места и бросается мне на шею.

— О Даниэль, как это прекрасно! Как великолепно!

— Правда, Жак? Ты находишь?..

— Восхитительно, дорогой мой, восхитительно! И подумать только, что все эти богатства скрывались в твоем чемодане, и ты ничего мне о них не говорил!.. Невероятно.

И Мама Жак принимается ходить взад и вперед по комнате, разговаривая сам с собой и жестикулируя. Вдруг он останавливается и произносит с торжествующим видом:

— Нет никаких сомнений: ты, Даниэль, поэт и должен оставаться поэтом. В этом твое призвание…

— Но это так трудно, Жак… Особенно вначале! К тому же ты зарабатываешь так мало…

— Пустяки, я буду работать за двоих. Не бойся.

— А домашний очаг, Жак, очаг, который мы хотим восстановить?

— Очаг я беру на себя. Я чувствую в себе достаточно сил Для того, чтобы его восстановить без чьей-либо помощи. А ты будешь озарять его блеском своей славы. Подумай, как будут гордиться наши родители таким знаменитым очагом!

Я пытаюсь сделать ещё несколько возражений, но Жак на все находит ответ. Впрочем, нужно признаться, что защищаюсь я слабо. Энтузиазм брата начинает заражать и меня. Вера в мое поэтическое призвание по-видимому, растет во мне с каждой минутой, и я начинаю ощущать во всем своем существе поэтический зуд… Но есть один пункт, на котором мы с Жаком не сходимся: Жак хочет, чтобы я в тридцать пять лет сделался членом Французской академии, — я энергично от этого отказываюсь. Провались она совсем, эта Академия! Она устарела и вышла из моды, эта египетская пирамида.

— Тем более у тебя оснований вступить туда: ты вольешь немного своей молодой крови в жилы всех этих старцев из дворца Мазарини[40]… И подумай, как будет счастлива госпожа Эйсет!

Что можно на это ответить? Имя госпожи Эйсет является неопровержимым аргументом. Придется покориться и облечься в зеленый мундир. Если же мои коллеги будут мне слишком надоедать, я поступлю, как Мериме,[41] — не буду посещать заседаний.

Пока мы спорили, наступил вечер. Сен-жерменские колокола своим радостным звоном точно приветствовали вступление Даниэля Эйсета во Французскую академию.

— Идем обедать, — говорит Мама Жак и, гордый возможностью показаться в обществе академика, ведет меня в молочную на улице Сен-Бенуа. Это маленький ресторан для бедняков, с табльдотом в заднем зале для постоянных посетителей. Мы обедаем в первом зале среди господ в очень поношенных костюмах, сильно проголодавшихся и молча очищающих свои тарелки.

— Здесь почти одни только литераторы, — шёпотом сообщает мне Жак.

В глубине души я не могу удержаться от некоторых печальных размышлений по этому поводу, но не делюсь ими с Жаком из боязни охладить его энтузиазм.

Обед проходит очень весело. Господин Даниэль Эй-еет (из Французской академии) проявляет большое оживление и еще больший аппетит. Покончив с обедом, мы спешим вернуться на нашу колокольню, и в то время как господин академик, сидя верхом на окне, курит трубку, Жак, усевшись у стола, погружается в вычисления, которые, по-видимому, его очень беспокоят. Он грызет ногти, вертится на стуле, считает по пальцам, потом неожиданно вскакивает с торжествующим криком:

— Ура!.. Добился-таки!

— Чего, Жак?

— Установления нашего бюджета, дорогой мой. Уверяю тебя, что это дело нелегкое. Подумай: шестьдесят франков в месяц на двоих!..

— Как шестьдесят?… Я думал, что ты получаешь у маркиза сто франков в месяц.

— Да, но из этого нужно вычесть сорок франков, которые я ежемесячно посылаю госпоже Эйсет… на восстановление домашнего очага. Остаются шестьдесят. Пятнадцать франков за комнату… Как видишь, это недорого, но я должен сам стлать постель.

— Это буду делать я, Жак.

— Нет, нет. Для академика это было бы неприлично… Но вернемся к бюджету… Итак, пятнадцать франков — комната; пять франков — уголь, — только пять франков, потому что я сам ежемесячно хожу за ним на завод, — остается сорок франков. Из них на твою еду положим тридцать. Ты будешь обедать в той молочной, где мы были сегодня… Там обед без десерта стоит пятнадцать су, и обед, как ты видел, не плохой… У тебя останется еще пять су на завтрак. Достаточно?

вернуться

40

Старцы из дворца Мазарини — академики Во дворце Мазарини в Париже находится французский институт, объединявший пять академий.

вернуться

41

Мериме Проспер (1803–1870) крупнейший французский писатель-реалист; был членом Академии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: