Мальчик казался совсем крошечным в большой, широкой кровати, но глаза его прояснились и все лицо осветилось улыбкой, когда он увидел отца. Симон присел на ступеньку кровати; но когда он хотел взять сына на руки, Кристин схватила его за рукав:
– Нет, Симон, нельзя! Он весь в поту, а в горнице холодно… – Она потеплее укутала Андреса. – Лучше ложись рядом с ним, я пошлю сюда одну из служанок. А сама пойду в горницу и лягу с Рамборг…
Симон забрался под одеяло. Там, где она лежала, на постели осталось теплое углубление, и подушка еще хранила легкий, нежный запах ее волос. Симон тихонько застонал, потом прижал к себе сына и зарылся лицом в его влажные мягкие волосы. Андрес стал таким тоненьким, что он почти не ощущал его в своих объятиях, но мальчик 6ыл весел и время от времени что-то щебетал.
Потом он просунул маленькую влажную ручку в разрез отцовской рубахи, пошарил там и вытащил ладанку.
– Петушок, – радостно сказал мальчик, – вот он…
В тот день, когда Кристин собралась уезжать, Симон вошел в женскую горницу, где она стояла в дорожной одежде, и протянул ей маленький деревянный ларчик:
– Думается мне, ты будешь рада этому подарку…
В деревянной резьбе Кристин тотчас узнала работу отца. На дне ларчика, завернутая в кожаный лоскуток, лежала маленькая золотая пряжка, украшенная пятью изумрудами. Она сразу узнала и пряжку: когда Лавранс надевал самую нарядную одежду, он всегда прикалывал эту драгоценность к вороту рубахи.
Она поблагодарила Симона и вдруг покраснела. Она вспомнила, что не видела этого украшения с тех самых пор, как вернулась домой из монастыря в Осло.
– Когда отец подарил ее тебе?.. – спросила она и тут же пожалела о своем вопросе.
– Я получил ее в виде прощального подарка, когда мне пришлось однажды уехать из вашей усадьбы…
– Это слишком дорогой подарок, – тихо молвила она, не глядя ему в глаза.
Симон ответил с улыбкой:
– Дай срок – тебе понадобится множество таких драгоценностей, Кристин, когда твоим сыновьям придет время засылать сватов…
Взглянув на него, Кристин ответила:
– Не в том дело, Симон, я просто думала, что подарки, которые достались тебе от него… Ты ведь знаешь: я так люблю тебя, как если бы ты был его родным сыном…
– Вот как? Ты любишь меня… – Тыльной стороной ладони он легко провел по ее щеке и, улыбнувшись странной, еле заметной улыбкой, ответил так, точно говорил с ребенком: – Да, да, Кристин, я давно это понял…
IV
В тот же год, поздней осенью, Симон, сын Андреса, ездил по какому-то делу к своему брату в Дюфрин. Когда он там гостил, к нему явились сваты просить руки его дочери Арньерд.
Симон не дал жениху окончательного ответа и всю дорогу домой предавался сомнениям и раздумьям. Быть может, ему следовало согласиться, и тогда его дочь зажила бы в довольстве и достатке, а он был бы наконец избавлен от вечного страха за ее судьбу. Быть может, Гюрд и Хельга правы – он поступил безрассудно, не ухватившись обеими руками за такое выгодное предложение. Усадьба Эйкен была больше Формо, и Осмюнду принадлежала третья часть ее угодий; ему бы и в голову не пришло сватать для сына такую невесту, как Арньерд, девушку с материнской стороны без роду без племени, если бы Симон не держал в Эйкене в залоге участок земли доходностью в марку. Осмюнду в свое время пришлось занять деньги и у монахинь в Осло и у владельцев Дюфрина, чтобы оплатить пеню, когда Грюнде, сын Осмюнда, во второй раз убил кого-то. Напившись, Грюнде всегда начинал буйствовать. – Но в другое время, – утверждал Гюрд, – он человек справедливый и покладистый и, понятное дело, будет слушаться советов такой рассудительной и доброй женщины, как Арньерд…»
Но Грюнде был всего на несколько лет моложе самого Симона, а Арньерд едва лишь вышла из детского возраста. Однако хозяева Эйкена хотели сыграть свадьбу ближайшей весной…
Симону до сих пор не давало покоя воспоминание – он всегда старался гнать его прочь. Но теперь, когда речь зашла о браке Арньерд, оно, точно назло, непрестанно всплывало в его памяти.
Нерадостным было для него первое утреннее пробуждение в постели рядом с Рамборг. Накануне, когда их отводили в брачную горницу, он был хмелен и весел не больше и не меньше, чем положено жениху, хотя ему все время казалось странным и неприятным видеть Кристин среди подружек невесты… А Эрленд, его новый свояк, был среди тех, кто провожал его к брачному ложу. Но когда, проснувшись поутру, он взглянул на свою спящую жену, у него защемило сердце от боли и жгучего стыда – точно он обидел ребенка… Хотя он понимал, что корит себя понапрасну.
Она с улыбкой открыла в то утро свои большие глаза.
– Теперь ты мой, Симон! – Она забарабанила кулачками по его груди. – Отец мой отныне твой отец, а сестра моя – твоя сестра. – И его бросило в пот от страха, что она почувствует, как затрепетало его сердце при этих ее словах.
Но вообще он всегда держался того мнения, что ему повезло в браке. Жена его происходила из богатого и знатного рода, была в расцвете молодости, хороша собой и добра. Она родила ему дочь и сына, и он был благодарен ей за это, потому что уже испытал, каково жить в богатстве и не иметь наследника, которому ты можешь оставить свое родовое поместье,
А теперь у него двое детей, будущее их обеспечено, и при этом он настолько богат, что может дать хорошее приданое за Арньерд…
Ему очень хотелось бы иметь еще одного сына – пожалуй, он даже не прочь, чтобы в Формо появились еще двое или трое малюток. Но Рамборг только радовалась, что больше не беременеет. Ну что ж, и в этом есть своя хорошая сторона. Потому что Симон не мог не признаться самому себе, что ему живется куда спокойнее, когда Рамборг в хорошем расположении духа. Конечно, он предпочел бы, чтобы у жены его был более ровный характер. Иной раз он сам становился в тупик и не знал, в ладу он с женой или нет. Да и в хозяйстве у них в усадьбе могло бы быть больше порядка. Но как гласит пословица: «Много желать – ничего не видать». Это Симон и твердил себе сейчас, возвращаясь на север в свою усадьбу…
Рамборг намеревалась в ближайшие дни уехать в Крюке и провести там неделю, до самого дня святого Клемента: она очень любила время от времени уезжать из дому…
Впрочем, один лишь бог ведает, как Сигрид перенесет все это на сей раз. Она ждала теперь восьмого ребенка. И когда Симон по пути в Дюфрин навестил сестру, у него упало сердце: такой у нее был изнуренный и больной вид…
Он пожертвовал четыре толстые восковые свечи старинному изображению девы Марии в Эйабю, которое слыло чудотворным, и пообещал ей богатое пожертвование, если Сигрид благополучно перенесет роды. Он и подумать страшился, что станется с Гейрмюндом и детьми, если Сигрид умрет…
Сигрид с Гейрмюндом жили душа в душу. Муж ни разу не сказал ей ни одного сурового слова, рассказывала Сигрид, ни разу не пренебрег ни одним ее желанием. Когда он почувствовал, что она тоскует по ребенку, которого прижила в юности с Яввалдом, сыном Арне, он попросил Симона привезти к ним мальчика, чтобы мать могла повидаться с ним. Но свидание с этим большим избалованным сорванцом не принесло матери ничего, кроме горя и разочарования. С тех пор Сигрид, дочь Андреса, всем сердцем прилепилась к мужу и детям, которых прижила с ним, как страждущий телом и душой грешник прилепляется к исповеднику и святому причастию.
На свой лад Сигрид была теперь совершенно счастлива. И Симон ничуть этому не удивлялся: трудно было сыскать человека добрее Гейрмюнда. У него был голос редкостной красоты, который звучал, точно арфа, даже тогда, когда Гейрмюнд принимался рассказывать, как ему обманом подсунули при продаже лошадь с засекой.
Гейрмюнд, сын Херстейна, и прежде был неказист, даже уродлив лицом, но телом статен и строен, он слыл лучшим охотником и стрелком из лука и всегда выходил победителем во всех состязаниях. Но три года назад он приполз домой с охоты на карачках, опираясь на ладони и одно колено и волоча за собой раздробленную ногу, и с того самого дня навсегда остался калекой. Теперь он и дома шагу не мог ступить без костыля, а взобраться на лошадь или пройти по крутым полям своей усадьбы он и вовсе не в силах был без посторонней помощи. Неудачи преследовали его по пятам, он был чудаковат и своеобычен, хозяйничал неумело, плохо заботился о своем достатке, каждый, у кого хватало совести, мог провести его на любой сделке. Но руки у Гейрмюнда были золотые, он искусно работал по дереву и по железу и говорил учтиво и складно. Ауж коли Гейрмюнд брался за арфу и начинал петь и играть, тогда он кого угодно заставлял плакать и смеяться по своей воле. Гейрмюнд сам не уступал тому рыцарю, про которого пел, будто он из всего, что бы ни попало к нему в руки, будь то «липы лист или тура рог, звук равно исторгнуть мог».