Однако если даже Эрлинг, сын Видкюна, полагал, что Симон хлопочет и ради своих братьев, от этого домогательства Симона не сделались зазорней. И Эрлинг должен был догадаться, что Симон и ведать не ведает об опасности, грозящей его братьям. К тому же Симон говорил – он сам помнит, как сказал это Стигу, – что уверен: пыткой им ничего не добиться от Эрленда.
И все-таки у заговорщиков были причины опасаться языка Эрленда. Эрленд мог промолчать в тюрьме и на дыбе, а потом выболтать тайну по легкомыслию. Этого от него вполне можно было ждать…
Однако Симон чувствовал, что, пожалуй, в этом единственном случае на Эрленда можно было положиться. Стоило кому-нибудь завести разговор о заговоре, как Эрленд умолкал, точно язык проглотил, как видно, именно потому, что страшился сболтнуть лишнее. Симон догадывался, что Эрленда терзает жестокий, почти ребяческий страх нарушить клятву – ребяческий потому, что он сам же выдал весь заговор своей потаскухе, но, судя по всему, Эрленд вовсе не считал, что это пятнает его честь. Он, должно быть, полагал, что такое несчастье может постигнуть и самого безупречного человека. Покуда он сам держит язык за зубами, Эрленд считал свой щит незапятнанным и клятву соблюденной. И Симон понимал, что Эрленд очень ревниво блюдет свою честь – как он сам ее разумеет. Эрленд впал в неистовство от ярости и отчаяния при мысли, что названо имя кого-то из его сообщников – пусть даже много лет спустя после всех событий и в таких обстоятельствах, что это никак не могло нанести урон людям, ради безопасности которых он поставил на карту жизнь свою, честь, имущество, и пусть даже об этом сболтнул ребенок ему, Симону, ближайшему родичу этих людей…
Видно, Эрленд разумел уговор так, что, обернись дело плохо, он, Эрленд, один ответит за всех; Эрленд поклялся в том на распятии перед всеми, кто вместе с ним умышлял об этом сговоре. Но ужели взрослые, разумные мужи могли положиться на такую клятву? Ведь ее исполнение даже не зависело от Эрленда. Теперь, когда Симон узнал все подробности заговора, ему казалось, что он никогда в жизни не слыхивал более глупой и безумной затеи. Эрленд был готов растерзать себя на части, только бы слово в слово исполнить клятву. А тем временем тайна оказалась в руках десятилетнего мальчугана – об этом позаботился сам Эрленд. И не его заслуга была в том, что Сюнниве, дочери Улава, удалось разузнать не больше того, что она узнала… Вот и поди разбери этого человека…
То, что Симон на мгновение заподозрил тогда… то есть это Эрленд и его жена решили, будто он заподозрил… Бог свидетель, такое объяснение напрашивалось само собой, когда Гэуте понес эту чушь, будто видел печать Симона под письмом заговорщиков. Они могли бы припомнить, какие похождения знал Симон за Эрлендом, сыном Никулауса. Кто-кто, а Симон был вправе ждать от него не одних только красивых поступков. Но они-то, уж конечно, позабыли, при каких обстоятельствах он однажды застал их, когда ему пришлось заглянуть в самую глубину их бесстыдства…
А он тут лежит и кается, точно нашкодивший пес, оттого лишь, что в мыслях своих несправедливо обвинил Эрленда. Богу известно, что он никогда не хотел думать дурно о свояке – это подозрение привело в отчаяние его самого. Теперь он понимал, что это была глупая мысль: он бы сразу и без вмешательства Кристин понял, что это невозможно. Не успело у него мелькнуть подозрение: «Эрленд воспользовался моей печатью» – как он почувствовал: нет, Эрленд неспособен на такой поступок, Эрленд за всю свою жизнь ни разу не совершил бесчестного поступка, в котором был бы умысел – или… смысл…
Симон со стонами метался в постели. Похоже, что от всех этих безрассудств он и сам того и гляди лишится рассудка. Он места себе не находит при мысли, что Гэуте несколько лет таил в душе подозрение против него, – ну разве не глупо принимать это так близко к сердцу? Да, он любит мальчика, любит всех сыновей Кристин, но они ведь еще дети; стоит ли так убиваться из-за того, что они могут подумать о нем?
И статочное ли дело, что он так и клокочет от гнева, едва лишь вспомнит о тех, кто поклялся на мече Эрленда хранить верность своему предводителю? Уж коли они оказались такими баранами, что их могло ослепить красноречие и бесстрашие Эрленда, и они вообразили, будто молодчик сделан из того же теста, из какого выходят военачальники, – мудрено ли, что они повели себя как трусливое стадо, когда заговор провалился? У Симона и сейчас голова идет кругом при воспоминании о том, что он узнал в Дюфрине, – какое множество людей вверило Эрленду судьбу всей страны и свое собственное благополучие. И среди них Хафтур, сын Улава, и Боргар, сын Тронда! И ни один не осмелился выступить вперед и потребовать от короля, чтобы Эрленду было даровано право честно примириться с государем и выкупить свое родовое поместье. Заговорщики были столь многочисленны, что, держись они друг за друга, они легко добились бы своего. Но, как видно, разум и доблесть стали нынче в диковинку у норвежских дворян…
Вдобавок Симона приводило в бешенство, что его самого никто не посвятил в заговор. Понятное дело, они все равно не склонили бы его поддержать эту дурацкую затею. Но то, что Эрленд и Гюрд сговорились за его спиной и утаили от него свои замыслы… Родом Симон не уступал в знатности другим заговорщикам, и слово его немало значило в тех округах, где у него были друзья…
Отчасти Симон оправдывал Гюрда. После того как Эрленд сам загубил все дело, он не мог требовать, чтобы соумышленники выступили на его защиту и назвали свои имена. Симон знал: застань он Гюрда одного, ссора братьев никогда не зашла бы так далеко. Но у Гюрда гостил этот рыцарь Ульв, который, вытянув свои длинные ноги, принялся разглагольствовать о легкомыслии Эрленда – теперь, задним числом! А потом заговорил и Гюдмюнд. Никогда прежде Симон с Гюрдом не допускали возражений со стороны младшего брата. Но с тех пор как молокосос женился на собственной любовнице, которая до этого была сожительницей священника, он раздобрел, и его так и распирало от спеси и самоуверенности. Симон едва сдерживался, глядя на Гюдмюнда, – тот с важным видом пустился в рассуждения, а его круглая красная рожа до того напоминала детский зад, что у Симона просто руки чесались надавать брату по щекам… Он даже не помнил, что говорил всем троим.
…Итак, он порвал со своими братьями. Стоило ему вспомнить об этом, как в груди открывалась кровавая рана – точно в нем лопнула живая нить из плоти и крови. Стало быть, он теперь один как перст… Одна головня в поле гаснет…
Вдобавок в самый разгар их шумной ссоры Симон осознал – как, он не знает сам: нет, не потому только зачах и до времени постарел Гюрд, что ему недостает мира и согласия в собственном доме. В каком-то прозрении Симон вдруг понял: Гюрд все еще влюблен в Хельгу, вот отчего он словно скован по рукам и ногам. И по какой-то непостижимой, таинственной связи мыслей это подняло в душе Симона бурю ненависти, да, ненависти к жизни вообще.
…Симон закрыл лицо руками. Да, они были хорошие, покорные сыновья. И ему и Гюрду не составило труда полюбить тех девушек, которых отец предназначил им в жены. Как-то вечером старик затеял с ними разговор: он так красиво говорил о браке, дружестве и верности между учтивыми благородными супругами, что под конец оба юноши не знали, куда деваться от смущения. И в довершение всего отец упомянул об их христианском долге и напомнил молитву о заступничестве. Жаль только, что он не посоветовал им научиться забвению – когда дружба поругана, честь запятнана, верность превратилась в грех и постыдную тайную муку, а от прежнего осталась одна кровоточащая рана, которая никогда не затянется …
После того как Эрленд получил свободу, на Симона снизошло какое-то успокоение – должно быть, просто потому, что душа человеческая не в силах без конца терпеть такие страдания, какие ему пришлось вынести в Осло. Тут уж либо случается беда, либо само собой приходит исцеление.
Он не обрадовался известию, что она перебралась в Йорюндгорд с мужем и детьми и ему придется встречаться с ними, поддерживать дружбу и родственные отношения» Но он утешал себя: было куда хуже, когда ему приходилось жить с ней бок о бок, так как мужчине невыносимо жить с любимой женщиной, если она не супруга его и не кровная родственница. А то, что случилось между ним и Эрлендом в тот вечер, когда она праздновали освобождение его свояка из крепости, он просто вычеркнул из своей памяти: Эрленд едва ли до конца уразумел его слова и потом наверняка не часто о них вспоминал. Эрленд обладал редкостным даром забвения. А Симону надо было печься об усадьбе, о жене, которую он любил, и о детях.