Где-то вдалеке раздалось мычание чужого бычка. Но кругом было так тихо, что сердце сжималось тоской, и только шумела река у подножия их сетера, журчал ручей, сбегавший по лугу, да глухо шелестел лес: пошепчется хвоя, затихнет и снова зашепчет…
Она стала прибирать деревянные ведра и корыта, стоявшие у стены хижины. Из дома вышли Ноккве и близнецы.
– Куда вы? – спросила мать.
Они объяснили, что хотят устроиться на сеновале, – в клети хоть топор вешай от запаха свежего сыра и масла, да к тому же там ночуют пастухи.
Однако Ноккве не сразу поднялся на сеновал. Мать видела, как он светлой тенью мелькнул внизу, на покосе у опушки, за которой темнела зеленая чаща леса. А спустя несколько мгновений на пороге показалась служанка. Она испуганно отпрянула, увидев у стены хозяйку.
– Ты еще не ложишься, Астрид? Час уже поздний…
Девушка пробормотала, что ей понадобилось выйти на двор. Кристин дождалась, пока служанка вернулась в дом. Ноккве шел шестнадцатый год. С недавнего времени мать стала приглядывать за служанками, которые охотно заигрывали с живым и красивым юношей.
Кристин сошла по тропинке к реке и опустилась на колени у самой воды. Прямо перед нею чернел широкий черный омут, и лишь редкие круги отмечали кое-где течение реки; но чуть подальше вода вскипала в темноте белой пеной и бурлила, подергиваясь холодной рябью. Теперь луна поднялась так высоко, что свет ее прорвался сквозь мглу; то там, то здесь вдруг вспыхивал росистый лист. А вот искорка блеснула и в водовороте реки…
Эрленд окликнул ее по имени – она не слышала, как он спустился со склона и приблизился к ней. Кристин сунула руку в ледяную воду и выудила деревянные ведра, которые весь день пролежали в потоке, с грузом на дне, чтобы течение хорошенько отчистило их, – а потом поднялась и пошла вслед за мужем, с ведрами в обеих руках. Всю дорогу они молчали.
Вернувшись в дом, Эрленд тотчас разделся и залез в постель.
– А ты еще не ложишься, Кристин?
– Я сперва поем. – Она подвинула скамеечку к очагу, опустилась на нее с ломтем хлеба и куском сыра в руках и стала медленно жевать, неотрывно глядя на тлеющие угли, которые мало-помалу гасли в каменном углублении пола.
– Ты спишь, Эрленд? – прошептала она, вставая и стряхивая крошки с подола.
– Нет!
Кристин вышла в сенцы и напилась сыворотки из ковша, который висел на крюке над лоханью. Потом вернулась к очагу, выбрала большой плоский камень, положила его сверху на уголья и рассыпала по нему цветы медвежьего уха для просушки.
Больше она не могла придумать себе никакого дела. Она разделась в темноте и легла в постель рядом с Эрлендом. Когда он обнял ее, по всему ее телу ледяною волной разлилась усталость. Голова стала пустой и тяжелой, точно все в ней сгустилось в один сплошной комок боли в затылке. Но когда муж зашептал ей что-то на ухо, она покорно обвила руками его шею.
Кристин проснулась ночью, не зная, далеко ли до рассвета. Но сквозь затянутую пузырем дымовую отдушину она видела, что луна все еще не стоит высоко в небе.
Кровать была короткая и узкая, поэтому они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Эрленд спал: Он дышал тихо и ровно, его грудь чуть заметно поднималась и опускалась во сне. В былое время, просыпаясь по ночам, она всегда пугалась, что не слышит его дыхания, и плотнее прижималась к его горячему сильному телу, и ее наполняла сладкая истома, когда она чувствовала, как он дышит во сне у ее груди.
Теперь она соскользнула с кровати, тихонько оделась и на цыпочках вышла за дверь.
Над миром плыла луна. В ее свете мерцала вода в болотах и ручейках, которые бежали днем по склонам гор, подернутым теперь корочкой льда. Луна заливала своим светом чернолесье и хвойный лес. На лугах поблескивал иней. Холод пробирал до костей – она постояла немного, скрестив руки под грудью.
А потом пошла вверх по ручью. Он журчал и звенел, разбивал хрупкие иголочки льда…
На плоской вершине холма лежал огромный, ушедший в землю камень. Никто без нужды не приближался к этому месту, а выезжая на сетер или уезжая домой, все осеняли себя крестным знамением и лили под камень сметану. Правда, Кристин ни разу не слыхала, чтобы кто-нибудь повстречался здесь с нечистой силой, но таков был старинный обычай на этом сетере…
Она сама не знала, что заставило ее встать и уйти из дому посреди ночи. Она остановилась у каменной глыбы, опершись на нее ногой. От страха ей свело живот, внутри все оборвалось и похолодело, но она не хотела осеняться крестом и, вскарабкавшись на камень, уселась на его выступе.
Отсюда открывались широкие-широкие дали. Мрачные громады скал, озаренные светом луны. Довре вздымал кверху могучую круглую вершину, блекло рисовавшуюся в блеклой дымке; снега белели на гребнях скалы Грохей. В синих расселинах Кабанов искрился свежевыпавший снег. В лунном свете горы казались гораздо страшнее, чем она воображала раньше. На бескрайнем, дышавшем холодом небе мерцали только одиночные звездочки. Она продрогла до мозга костей – холод и страх подкрадывались к ней со всех сторон. Но она продолжала упрямо сидеть на месте.
Она не хотела, возвратившись в холодную темную горницу, лечь в постель, согретую телом спящего мужа. Она знала, что все равно всю ночь не сомкнет глаз…
Она знала: ее супруг вовеки не услышит из ее уст ни одного слова укора за свое поведение. Это так же точно, как то, что она дочь своего отца. Она помнит, какой обет дала в те дни, когда молила всевышнего и всех святых заступников о спасении жизни Эрленда…
Вот она и бродит как неприкаянная в этой колдовской ночи, чтоб отвести душу в тот миг, когда чувствует, что готова нарушить клятву…
Сидя на камне, она предавалась знакомым горестным мыслям, Призывала на помощь другие знакомые мысли – шаткие оправдания Эрленду…
Он ведь не требовал этого от нее. Не возложил на нее ни крупицы того бремени, какое она добровольно взвалила на свои плечи. Он только прижил с ней семерых сыновей, «О моих семи сыновьях я сам позабочусь, Арне…» Одному богу ведомо, о чем он думал, произнося эти слова. Вернее всего – ни о чем не думал, просто так сказал…
Эрленд не просил ее вернуть былой достаток и блеск его усадьбе в Хюсабю. Он не просил ее не щадя жизни своей бороться за его спасение. С горделивым спокойствием вельможи взирал он на то, как разоряют его имение, как угрожают его жизни, как отнимают все, чем он владел. Ни кола ни двора не осталось у него, но он встретил свое несчастье горделиво и невозмутимо, и по-прежнему горделиво разгуливал он теперь по усадьбе ее отца, точно заезжий гость…
Но ведь все то, что принадлежит ей, принадлежит по праву и ее сыновьям. Им по праву принадлежат пот ее и кровь, все силы души ее и тела. Но, стало быть, и усадьба и она сама имеют право на ее сыновей.
Конечно, у нее не было нужды самой ехать на сетер, точно какой-нибудь скотнице. Но дома, в усадьбе, что-то неотступно точило и снедало ее, так что минутами ей казалось, будто она вот-вот задохнется. К тому же она желала доказать самой себе, что ей под силу любая работа, какую выполняют простые крестьянки. В трудах и заботах прошел каждый день и каждый час ее жизни с той поры, как она молодою женой вошла в дом Эрленда, сына Никулауса, и увидела, что тут должно положить все силы, чтобы спасти наследство для ребенка, которого она носит под сердцем; коли этого не может сделать его отец, стало быть должна сделать она сама. Вот почему она хотела теперь убедиться, что, если понадобится, она в силах своими руками выполнить любую работу, которую поручала в былые дни своим служанкам и батрачкам. Тот день, когда, кончив сбивать масло, она почувствовала, что у нее впервые уже не ломит поясницу, был радостным днем в ее жизни. И радостно было ей в то утро, когда она сама ходила выпускать скот из загона; коровы за лето стали гладкими, тучными, и когда на заходе солнца она скликала стадо, возвращавшееся с пастбища, ей показалось вдруг, что бремя на ее душе стало чуть-чуть легче. Она утешалась, глядя, как трудом ее собственных рук наполняются закрома, и ей казалось тогда, что она расчищает новину, на которой суждено возродиться благоденствию ее сыновей.