Незадолго до приезда Алеши Петр Федорович сказал сыну:

— Алеша вернется, пропишу его у себя. Пусть квартира ему достанется. Может, женится.

— А пропишут, папа?

— Пропишут. Я однорукий, одинокий и прочее. Он теперь со мной сравнялся… В общем это моя забота.

— Я бы не хотел, папа, — просительно сказал сын. — Алеша совсем от меня и Кати отдалится.

— Что ж, дело ваше… Была бы честь, — вздохнул Петр Федорович, дивясь очередной непрактичности сына.

К нему Петр Федорович относился с наболевшей жалостью, с каким-то постоянным ожиданием, как к спящему, которого не хотят будить, а стоя у изголовья, терпеливо ждут, когда проснется сам. Еще лет десять назад жена Петра Федоровича сказала ему:

— Смотрю я на нашего Юру, и душа болит. Тридцать пять лет, а все он какой-то неуверенный, смирившийся. Хоть бы капелька тщеславия или зависти. А то ведь, что само приплыло в руки, то и ладно…

Сын работал ординатором в неврологическом отделении городской клинической больницы скорой помощи. Многие однокашники по институту уже «остепенились», ушли в науку, на кафедры, а он — по-прежнему «Юра», врач-ординатор. Петр Федорович давно перестал «доставать» сына разговорами на эту тему, поскольку в ответ всегда звучало одно и то же:

— Папа, я клиницист и по своему мышлению, и по складу характера. Наука мне противопоказана, наверное, я ей тоже. Я люблю иметь дело с больными. — И чтобы успокоить отца, заканчивал шутливо: — Представляешь медицину, где все поголовно кандидаты и доктора!..

В том, что говорил сын, имелась, конечно, внешняя правда. Но Петр Федорович был отцом и понимал другую правду: Юре не хватает тщеславия, профессионального самолюбия, зависти, может быть, всего этого в замесе, нет в нем хребта, хватки для нынешней жизни, не умеет локти растопырить, избыток деликатности в наше наглое время сделал его пассивным. От сына Петр Федорович знал, как сочинялись многие кандидатские, сколько платили за них нанятым «рабам», сколько бритв «ремингтон», дорогих японских зажигалок, позолоченных «паркеров», французских духов, роскошных коробок конфет ушло шефам и их женам; знал, как чадам этих шефов ассистенты и доценты кафедры строчили кандидатские, покуда чада занимались более веселыми делами… И смирившись, Петр Федорович утешался, что у Юры первая категория, что его на дом приглашали, что кандидаты наук не особенно мучались гордостью, просили, случалось, проконсультировать своих больных, а по радио в День медика «…для доктора Юрия Петровича Силакова» передали однажды песню по заказу какой-то Марии Степановны — бывшей Юриной больной…

«Ну и то слава богу», печально согласился Петр Федорович, вернувшись в купе. Он снова отпил остывшего чая и уставился в окно.

3

В одиннадцать утра, как и было назначено, бывший десантник, сержант Алексей Силаков, уволенный по ранению и прибывший из госпиталя в родной город, стоял в огромной голой комнате перед длинным столом медкомиссии. Ничего, кроме умывальника и ширмы, прятавшей кушетку, покрытую мятой простыней, тут не было. Стопки сколотых бумаг — выписки, анализы, рентгенограммы, — папки с личными делами из госпиталей, райсобесов, больниц, — все это холодно шуршало, шелестело, доктора о чем-то шептались, иногда поглядывая на Алексея; с двух сторон склонялись к сидевшему в центре моложавому мужчине, видимо, председателю комиссии. И только пожилая женщина со стетоскопом, как с хомутом, вокруг шеи скучала. Достала из кармана халата яблоко, обтерла его полой, начала грызть, увлажняя пенистым соком белый металл вставных зубов. За спинами лекарей мутнели высокие окна, а Алексей видел только неподвижные верхушки деревьев, крыши, скользко лоснившиеся разогретым битумом. Ему казалось, что все это, как в спектакле: на сцене актеры в белых халатах, а за ними старый задник декорации — побуревшая стена в трещинках, в окнах серовато-голубое (сквозь запыленные стекла) небо и кроны каштанов.

Он стоял в одних трусах, испытывая неловкость, унизительное состояние зависимости, как и два года назад на призывном пункте военкомата. Но сейчас все стало иным: тогда врачам надо было загнать его в армию, нынче же нечего долго мудрить — полстопы оторвано, какого же черта они тянут резину?!

— Можете одеваться, Силаков, — наконец сказал председатель. — Даем вам третью группу.

Алексей, чуть подпрыгивая, молча направился к ширме одеваться. С непривычки долго возился с протезным ботинком, затем быстро надел брюки, тельняшку и китель уже без погон, сильно затянул талию ремнем и, прихрамывая, вернулся к столу за документами.

— Явитесь на переосвидетельствование через год, — председатель подвинул к нему документы.

— А потом опять через год? И так — всю жизнь? — сипло от волнения спросил Алексей, ведя злобным взглядом по глазам этих людей, которые, считал он, давно никого не лечили, напялили белые халаты, а могли б синие, красные — один хрен, — засохли за многорядной проволокой мертвых инструкций, от которых их самих наверное воротило. — Надеетесь, что новая нога вырастет, как хвост у ящерицы?

— Таков порядок… Вы не первый и не последний…

Он знал лучше их, что не последний. Уже выписывался, а в госпиталь все везли… Да и не первый. Вон он, первый, — подумал Алексей, опускаясь в коридоре на скамью, чтоб перевязать шнурок на ботинке. Рядом сидел старый, очень высокий человек с орденом Отечественной войны, туго ввинченным в лацкан синего суконного пиджака. Опираясь обеими руками о палку, человек вытянул плохо гнувшиеся длинные ноги.

— Осень и зима сорок первого в Синявинских болотах, — сказал мужчина.

И еще посетовал, что вот уже три года добивается второй группы (тяжелый артроз коленных суставов), чтоб получить «балалайку на колесах» — «запорожец» с ручным управлением, но ему все время суют третью, а она не дает права «на балалайку»…

На улице Алеша огляделся. Надо было идти в военкомат. Не хотелось.

Мутило от таких хождений. Все, что считал нормальным, прямым, понятным, вдруг утыкалось в возражения, непонимание, сопротивление, изгибалось, уводя в лабиринты разных контор. Вроде обыкновенные люди, которых прежде либо не замечал, либо не задумывался об их роли в жизни других. Теперь же, когда они возникли, казалось, что мстят, вроде злонамеренно не желая воспринимать все, что считал простым, логичным. Сидели за столами восемь рабочих часов, как переодевшись в свои должности, обыкновенные женщины и мужчины, вдруг утратившие собственные слова, слух, характеры. Смысл этой игры был непостижимым…

В троллейбусе он разглядывал людей, отгороженных друг от друга множеством признаков, причин, дум, забот, симпатий и антипатий. «Куда они все едут? — дивился он. — Чем озабочены, когда небо тихое, синее, гладкая надежная брусчатка, солнце в больших дымчатых очках модной дамы, в ларьках «пепси-кола», железные ящики-автоматы для газет? И никто никого не убивает»…

В подъезде райвоенкомата сквозило прохладой, — где-то была открыта дверь во внутренний двор. Алеша не спеша поднялся на второй этаж, длинным коридором прошел к знакомой двери, одернул китель. В кабинете молоденький старший лейтенант с белым чубчиком над высоким безмятежным лбом что-то вписывал в картонную карточку, стопка их лежала перед ним. Он поднял глаза, сощурился:

— А, сержант Алексей Силаков! — на секунду прилип взглядом к его «Красной Звезде», словно ощупывал — настоящая ли. — Принес? — спросил весело.

Алексей подал ему бумаги. Офицер повертел их небрежно, как бы меж пальцев.

— А где же еще одна справочка, из жэка?.. А здесь нужна гербовая печать, — откладывал он листки.

— Я в который раз сюда пришел? — По сжатым скулам Алексея пробежала судорога.

— Ну второй, а что?.. Такие дела сразу не делаются, Силаков, — старший лейтенант пригладил белесый чубчик. — Это — документы.

— Не второй, а третий. Считать надо… Вы чего меня гоняете, как зайца? Нельзя было сразу сказать: надо то-то, то-то?

— Не шуми, Силаков, не шуми. Ты один, что ли, у меня такой?.. Делай, что положено, — воспитательно, как на плацу перед новобранцами, произнес офицер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: