– Я вина в рот не беру, Арнольд Оскарыч.

– Приятно это слышать, очень приятно. И никогда не пейте водки, Щигров… Водка больше всего губит мастерового и лишает его всякого самолюбия. А без самолюбия какой может быть человек?.. И вообще, Щигров, избегайте не только пьянства, но и других кутежей… Вы понимаете, о чем я говорю? Будьте нравственным человеком. О, это очень важно и для здоровья и для хорошей работы…

– Я глупостями не занимаюсь! – прошептал конфузливо Антошка.

– Очень похвально, и не занимайтесь глупостями… При порядочном образе жизни вы можете откладывать часть жалованья и класть деньги в сберегательную кассу. У вас, таким образом, будет всегда запас на всякий случай… А это очень хорошо – иметь запас… Предусмотрительный человек должен всегда иметь запас. Ведь вам некому помогать? У вас, как я слышал, родители умерли?

– У меня, Арнольд Оскарыч, родителей нет, это точно, но зато есть один человек, который для меня, можно сказать, дороже отца и матери. Он меня человеком сделал, и я, пока жив, буду для него работать! – горячо проговорил Антошка.

– Это делает вам честь. Благодарность – редкая добродетель… Ваш покровитель, значит, бедный?

– Бедный. У него ничего нет… Племянница ему помогает…

– А теперь хотите вы?

– Я-с.

– Рад узнать, что вы исполняете свой долг, как следует порядочному человеку. Надеюсь, что в непродолжительном времени вы будете получать и большее жалованье, если станете так же хорошо работать, как работали до сих пор.

– Я изо всех сил буду стараться, Арнольд Оскарыч.

Взгляд больших, слегка выпяченных глаз начальника мастерской с видимым благоволением скользнул по всей тщедушной фигурке Антошки и снова принял несколько строгое выражение, когда Арнольд Оскарович внушительно произнес:

– Но только знайте, Щигров, что как я вас ни ценю, а за малейшее упущение буду строго взыскивать, и даже строже, чем с других… Помните это и не надейтесь ни на какие послабления с моей стороны…

– Я ни на чьи послабления не рассчитывал! – не без достоинства ответил Антошка.

– Да, вот еще что…

Тут добросовестный финляндец на минутку замялся и продолжал уже не начальническим, а ласково-конфиденциальным тоном, несколько понижая голос:

– Это, конечно, не мое дело, но я искренно желаю вам добра и потому считаю долгом предупредить вас: не очень-то дружите с машинистом Ермолаевым… Вы, кажется, дружны с ним?.. Можете не отвечать, коли не хотите… Это ваше частное дело! – прибавил Арнольд Оскарович.

– Да, я приятель с ним…

– Он отличный работник и не пьяница, но только неспокойного образа мыслей… Поняли?

– Понял, Арнольд Оскарыч… Только никаких дурных разговоров мы не ведем…

– Ну, я вас предупредил. Ступайте обедать, сию минуту звонок! – прибавил Арнольд Оскарович и ласково кивнул в ответ на поклон Антошки.

XXXVII

В этот холодный, хмурый и мокрый октябрьский день Антошка шел с завода обедать домой с такою быстротой, с какою, бывало, в прежние времена своей безотрадной жизни нагонял какую-нибудь «миленькую барыньку», подававшую надежду снабдить копеечкой.

Он не чувствовал ни пронизывающего холодного ветра, дувшего с Невы, ни сырости, ни холода, так как костюм его был в надлежащей исправности – «граф» особенно об этом заботился и, случалось, сам чинивал Антошкины вещи – и, переполненный счастьем, спешил поделиться новостью с «графом» и обрадовать радостной вестью своего пестуна и друга.

Едва ли в этот скверный день был во всем Петербурге такой счастливый человек, как Антошка. Самые радужные мысли вихрем проносились в его голове, чередуясь с невольными воспоминаниями о горемычном прошлом, словно бы для того, чтобы еще ярче оттенить прелесть настоящего.

Давно ли он, оборванный и несчастный, не слыхавший ни одного ласкового слова, бегал нищенкой и ходил с тяжелым ларьком по улицам, упрашивая прохожих купить конвертов и бумаги, чтобы принести выручку и не испробовать ремня «дяденьки» и ругани «рыжей ведьмы». (Где-то они теперь?) Давно ли он зябнул на улицах и часто голодал?..

А теперь он окончил курс, имеет хорошее место и жалованье и в недалеком будущем будет мастером – недаром же все хвалят его работу и недаром же он сам любит свое дело.

Только в последнее время, когда Антошка значительно развился благодаря влиянию школы, чтению и философских бесед «графа», он понял, что бы могло быть с ним, брошенным созданием, если бы не «граф». И то, что прежде Антошка лишь чувствовал, теперь понял и оценил. Оценил все, что сделал для него единственный человек, принявший в нем горячее участие, понял всю деятельную силу его любви и безграничность забот о нем, направленных к тому, чтобы избавить его от ужасов нищенской жизни и сделать его человеком.

Бесконечно благодарный и любивший теперь «графа» сознательнее, чем прежде, Антошка был в восторге, что так скоро сбылись его заветные мечты, те самые мечты, которые нередко занимали Антошку с той памятной ночи, когда он, избитый, окровавленный и продрогший, прибежал от «дяденьки» и был согрет ласкою и участием, призрен и принят под покровительство таким же нищим и бездомным, каким был и Антошка. И с той только поры он почувствовал, что жизнь может быть мила.

Теперь он может отплатить своему другу не одною только беспредельною привязанностью. Теперь Александру Ивановичу не нужна ничья посторонняя помощь. Ему, преждевременно состарившемуся от долгих лет нищенской жизни, часто хворающему, не нужно больше трудить слабых глаз и сидеть не разгибая спины по несколько часов в день за перепиской, чтобы заработать несколько рублей для того, чтобы побаловать развлечениями и лакомствами лишний раз того же Антошку. Теперь он будет заботиться о нем и баловать «графа». Теперь у них будет пятьдесят рублей в месяц своих кровных денежек, и никакой чужой помощи им не надо. А впереди в воображении Антошки последовательно пробегали крупнейшие цифры будущего жалованья и, доходя до цифры сто, говорили ему и о двух комнатах, и о сигарах для Александра Ивановича, и о красном вине для него за обедом, и о маленькой даче где-нибудь поблизости, на Петровском Острове например, где бы Александр Иванович мог поправиться, а то он все покашливает и нет-нет да пожалуется, что болит грудь…

Квартира «графа» и Антошки была недалеко от завода, в одной из дальних линий Васильевского Острова, у Среднего проспекта. Они уже два года как переехали от Никифоровых, с тех пор как сын-технолог, окончив курс, получил место на одном из заводов в Екатеринославской губернии и с ним уехали мать и сестра, здоровье которой требовало теплого климата.

Эти милые, добрые люди, у которых так хорошо прожили больше года «граф» и Антошка, пользуясь расположением всех членов семьи, не забывали своих прежних жильцов. Раз в месяц брат или сестра писали «графу», живо интересуясь и им и его сожителем, и «граф» отвечал длинными, благодарными письмами, описывая успехи Антошки и отчасти свои по переписке статистических таблиц, которую ему давала по поручению барышни Никифоровой одна студентка.

Минут через пятнадцать, которые показались в этот день Антошке ужасно долгими, он торопливо прошел двор большого дома и взбежал в третий этаж флигеля, где «граф» снимал комнату со столом у старого музыканта немца, жившего вдвоем с супругой в трех комнатах, чистеньких, опрятных, как и сами хозяева.

Маленькая, толстенькая и румяная старушка с седыми буклями, неизменной потертой плюшевой накидушкой на плечах отворила двери и, впустив Антошку, не без некоторого удивления проговорила на очень плохом русском языке:

– Сегодня вы на пять минут раньше пришли, Антош.

– Раньше, Адель Карловна… Торопился.

– Кушать, верно, очень захотели? – довольно приветливо осведомилась хозяйка, благоволившая к своим жильцам и за то, что они аккуратно платили, и за то, что были тихие жильцы и не делали, как она выражалась, Schweinerei [19] из своей комнаты.

вернуться

19

Свинушник (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: