Майор обратился к Вайсману, спросил что-то по-русски. Вайсман не понял, только вытянул руки по швам, чуть отставив локти, как их учили в школе.
Майор снова засмеялся, махнул рукой и поднялся обратно на второй этаж.
Дверь в кабинет подполковника Боровского была открыта, и взволнованный срывающийся голос почти выкрикивал:
– Отдайте мой автомат!… Я должен в свою роту. Меня сержант Яковлев ждет. Гвардии сержант!… Я в армию пошел не дрова колоть, а фашистов бить!… - Голос на какое-то мгновение умолк, а потом произнес потише с хрипом, словно ком застрял в горле и мешал: - Вы детские ботиночки видели, товарищ подполковник? Туфельки вот такусенькие?… Отпустите меня, товарищ подполковник. Не могу я дрова, когда…
Голос перешел почти на шепот, и майору показалось, что говоривший всхлипнул. Он заглянул в открытую дверь. Подполковник Боровский сидел за столом, положив руки на столешницу. Пальцы сжаты в кулаки, словно подполковник старается зажать в кулаках что-то, что сидит в нем самом, внутри, зажать, не дать выплеснуться наружу. Поэтому и взгляд воспаленных глаз такой напряженный. А спиной к двери стоит боец, гимнастерка топорщится на спине. Из широковатых кирзовых голенищ торчат тонкие ноги. Сквозь загар на шее проступает злость, от волнения. Майор не видит лица, но так четко представляет себе его - чуть вздернутый нос, светлые материнские глаза, мальчишеские припухшие губы, - так четко, что сжимается сердце и предательски начинает щекотать в носу.
– Рядовой Лужин, - строго сказал Боровский, - прекратите истерику. Думаете, мне не хочется взять автомат и бить их?… А вот сижу здесь и разбираюсь. Приказ.
– А мне гвардии сержант Яковлев приказал догонять роту, - упрямо возразил Петр.
– Гауптвахта по вас плачет, Лужин. Просто рыдает. Вот, товарищ майор… - Лицо подполковника внезапно засветилось улыбкой. - Вот красноармеец, которого я имел в виду. Ваш?
– Мой, - майор с трудом разлепил внезапно пересохшие губы.
Петр недоуменно смотрел на майора с розовым шрамом на правой щеке, на светлые глаза… Глаза… Глаза…
– Что, Петушок?… Изменился сильно?…
"Петушок"… Внезапно Петр увидел себя и брата маленькими на пестром коврике. Они вцепились друг в друга, сопят и стараются повалить один другого. А папа присел на корточки, смеется. "Нет, мать, v нас не мальчишки, а Петушок да Павлин!…"
Петр глядел на майора, и недоумение в его взгляде сменилось удивлением, кровь отхлынула от щек. Он понял, что перед ним отец, но еще не верил, не верил.
– Папа, - сказал он так тихо, что никто, кроме майора, не мог его услышать. - Папа…
Поезд уходил в первом часу ночи, но Гертруда Иоганновна приехала на вокзал часов в девять, нашла в переполненном зале ожидания освободившийся угол скамейки, присела, положив на колени маленький чемоданчик, с такими ходят спортсмены на тренировки, придерживая крышку указательным пальцем, чтобы не открылась.
Кругом сидели пассажиры с чемоданами, баулами, мешками, корзинами, узлами. Они с подозрением косились на худенькую женщину с легкой сединой в светлых волосах, с хмурым отчужденным взглядом больших серых глаз. Такой взгляд отбивает охоту перекинуться словом-другим. Да и одета женщина странно, грубые солдатские сапоги и видавший виды ватник никак не строятся с ярко-голубой тяжелого шелка юбкой. Впрочем, все за войну пообтрепались. Да и вещичек у нее - кроха чемоданчик. Несолидно.
А если бы знали, что в чемоданчике всего-то пара белья, штопаные чулки да красная коробочка с орденами!…
Никто не провожал Гертруду Иоганновну. Кто ж ее провожать будет, если она в Москве одна-одинешенька? И никто не встретит ее в Гронске. Кто ж ее будет встречать, если никто не ждет?
Вот и притащилась она на вокзал пораньше, деваться-то некуда!
День выдался суматошным. Решение ехать в Гронск пришло внезапно. То ли озарение, то ли затмение. Верно, назревало оно подспудно, толкала к нему теперешняя ее жизнь. Словно бы не нужна никому. Там, в Гронске, в период оккупации было трудно, ох как трудно! Вспоминаешь - и не веришь! Сама не веришь. А рассказать кому!… Ведь в обнимку со смертью жила. Одно слово неосторожное, неверный шаг - и конец! Но жила!… А теперь?
Месяц на работу оформляли. Ей бы тогда и насторожиться! Месяц приходила изо дня в день в отдел кадров к полной женщине, чью фамилию никак не могла вспомнить. Встречала холодный взгляд за толстыми стеклами очков. "Завтра, милочка. Все не так просто. У нас, между прочим, и фронтовые бригады формируются".
Ждала терпеливо. Кончились продуктовые карточки, полученные в штабе партизанского движения. Стукнуть бы кулаком по столу! А может, и верно все не так просто? Проверяют. Проверят - и образуется.
В коридоре Управления цирками полно народу, приезжают, уезжают, стоят в очередях в кассу, бегают из кабинета в кабинет с бумагами, собираются группками, галдят, целуются встречаясь, целуются прощаясь. Расступаются перед именитыми, пропускают без очереди: имя! Знакомых лиц почти нету. А и встретишь - здравствуй и прощай. Смотрят удивленно. Словно она с неба свалилась. И не расскажешь - где была три года, что делала. Да и рассказывать не хочется, чтобы не насторожить немецким своим акцентом.
Надо было, когда в отдел кадров шла, ордена надеть. Постеснялась. Неловко как-то напоказ, вот, мол, глядите, какая я!
Однажды в коридоре она натолкнулась на своего директора, Григория Евсеевича Лесных. Так внезапно и неожиданно, что оба остановились.
– Гертруда! Живая! - наконец воскликнул директор, обнял ее и ткнулся холодным носом в щеку. - Гертруда! Ах, как же это хорошо! И мальчики здесь?
Ей так давно никто не радовался, что горло перехватил спазм, и она прикусила губу, чтобы не разреветься. Она смотрела сквозь слезы на осунувшееся, серое лицо Григория Евсеевича и только кивала.
– Что, шибко переменился? Никогда толстым не был. Замотался. А ты поседела, что ли? - Он отстранился и внимательно оглядел ее. - Ну чистый мальчишка! А где Петр и Павел - день убавил?… Давно в Москве?… Пойдешь в мою фронтовую бригаду. И слушать не хочу!… Ты и мальчики - конный номер. Правда, перевозить лошадей сложно… А! Что-нибудь придумаем!… Не боги горшки!… Есть кураж?… Слушай, - Григорий Евсеевич отошел на шаг и оглядел ее всю сразу, как бы оценивая, - ты почему в военном?
Гертруда Иоганновна улыбнулась:
– А нет ничего другого…
– Это в каком смысле?
– Нету…
– Дела-а… Ничего. Пошьем. Лесных не откажут! - Он подмигнул. - Такой номер сделаем!
– Григорий Евсеевиш, нету малтшиков в Москве… Я одна…
– Нету?… А где ж они?
– Петя не знаю. А Павлик… Это ошень долго… - Она покосилась на снующих кругом.
Григорий Евсеевич взял ее за руку и потянул за собой.
– Идем. Идем, идем!…
Кто-то окликнул его. Он обернулся.
– Занят. Прости. Завтра. Все дела завтра.
Он вывел Гертруду Иоганновну на улицу, спросил:
– Обедала?… - И не дожидаясь ответа, сказал: - Идем. Тут за углом такая столовка!
Гертруда Иоганновна решительно остановилась, отвела взгляд на стену противоположного дома, будто там бог знает как интересно. Обронила тихо:
– У меня нет картошек.
– Как это нет?
– Отдел кадров оформляет…
– Черт с ним, с отделом кадров! - воскликнул Григорий Евсеевич. - Столовка без карточек. Идем.
Он привел ее в маленькую учрежденческую столовую, она не обратила внимания на название учреждения. Повесил свой плащ и ее ватник вешалку. Усадил за маленький, покрытый несвежей скатертью столик.
– Посиди, я сейчас.
Гертруда Иоганновна следила за ним взглядом, как он торопливо пересекает зальчик, подходит к официантке, что-то говорит улыбаясь. И уходит вслед за ней в дверь, ведущую, очевидно, на кухню.
И вдруг ей показалось, что она уже была в этой столовой, давным-давно. И так же торопливо шел Григорий Евсеевич к той же официантке и говорил ей что-то. А рядом сидели Иван и мальчики. Мальчики под столом тихонько пинали друг друга, а лица у них были благодушно-каменные, словно ничего не происходит под столом, а сидят они чинно-благородно. Такие условия игры.