III
Комната небольшая, загроможденная книжными шкапами, рукописи лежали на столе.
Смотря на Вильгельма глубокими, впалыми глазами, Тик явно скучал. Смуглое лицо его имело брюзгливое выражение, и цыганский, бегающий взгляд был грустен.
Вильгельм чувствовал себя неловко с этим беспокойным, скучающим человеком. Они говорили о друге Тика, необычайном Новалисе, который так рано и так загадочно умер и сочинения которого Тик издал.
– Нельзя не пожалеть, – говорил Вильгельм, – что при большом даровании и необыкновенно пылком воображении Новалис не старался быть ясным. Он совершенно утонул в мистических тонкостях. Его удивительная жизнь и прекрасная поэзия прошли без явного следа. В России его никто не знает.
– Новалис ясен, – сухо сказал Тик.
Он спросил Вильгельма, помолчав:
– А кого же из нас в России знают?
Это «нас» прозвучало почти неприязненно.
– Виланда, Клопштока, Гёте, – смущенно перебирал Вильгельм. – И в особенности Шиллера. Шиллера больше всех переводят.
Тик нервно прошелся по комнате.
– Виланда, Клопштока, – повторил он насмешливо. – Старая сладострастная обезьяна и писатель, в котором нет ни одной высокой мысли.
– У кого нет высокой мысли?
– У Клопштока, – отвечал Тик. – Писатель тяжелый и нечистый, с распаленным воображением. Писатель опасный, скептик.
Вильгельм смотрел на него в изумлении.
– Но Шиллер? – пробормотал он.
– Шиллер, – задумчиво протянул Тик. – Это тот фальцет, в котором всегда есть фальшь. В его высоте есть что-то двусмысленное. Он набивает оскомину, как недозрелый плод. Всю жизнь писал о любви, а любил безобразных женщин. Самые патетические монологи он писал тогда, когда дышал запахом гнилых яблок. Когда на вас смотрит человек со слишком ясными голубыми глазами, – сказал он, остановившись перед Вильгельмом, – не доверяйте ему. Это почти всегда лжец.
Вильгельм внезапно вспомнил голубые глаза царя, и ему стало не по себе.
Тик прохаживался по комнате.
– Не хотите ли, я почитаю вам? – спросил он вдруг Вильгельма.
Он взял Шекспира в своем переводе и стал читать «Макбета».
Он почти тотчас забыл о Вильгельме.
Перед Вильгельмом было трое, четверо людей. Напряженный, гортанный голос Макбета и навстречу матовый, ужасно гибкий, как бы сонный голос леди Макбет. Она идет со свечой. Тик взял со стола свечу. Его взгляд остановился, как у сумасшедшего. Вильгельм вздрогнул. Тик смотрел на свою протянутую вперед желтоватую руку. Слова выходили вне смысла, вне значения, страшные и голые, как желтоватая рука, освещенная свечой.
Тик опустился тяжело в кресла и опять скучно взглянул на Вильгельма. Тот был бледен.
– Я не забуду вашего Макбета никогда. Я его теперь буду переводить на русский язык.
– Очень рад, – сказал равнодушно Тик, – я уверен, что вам это удастся лучше, чем мне.
Вильгельм откланялся и выбежал на улицу.
Вот она, страшная Европа, Европа романтических видений, подобных грезам пьяного, уснувшего в подземелье.
На воздух!
IV
Дрезден. 3 ноября/22 октября.
Познакомился с молодым человеком, которого полюбил с двух первых свиданий: его имя Одоевский, он в военной службе и теперь находится в Дрездене для своей матери, коей здоровье несколько расстроено. Вы себе можете вообразить, друзья мои, как часто я бываю у Одоевского, можете вообразить, что мы разговариваем только и единственно о России и не можем наговориться о ней: теперешнее состояние нашего Отечества, меры, которые правительству надлежит принять для удаления злоупотреблений, сердечное убеждение, что святая Русь достигнет некогда высочайшей степени благоденствия, что не вотще дарованы русскому народу его чудные способности, его язык, богатейший и сладостнейший между всеми европейскими, что предопределено россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире, – вот что придает жизнь и теплоту нашим беседам, заставляющим меня иногда совершенно забывать, что я не в Отечестве. В постоялом доме Hфtel de Pologne, где ныне живем, нашел я еще несколько человек русских; один говорил мне про Пушкина, с которым обедал в Киеве; я был чрезвычайно рад, что мог их познакомить с новой поэмой «Руслан и Людмила».
Дрезден. 9 ноября/28 октября.
Я видел здесь чудеса разного разбора: двух великанов, восковых чучел, морского льва, благовоспитанного, умного, который – чудо из чудес – говорит немецким языком и, как уверяют, даже нижнесаксонским наречием. Люблю вмешиваться в толпу простого народа и замечать характер, движения, страсти моих братьев, коих отделяют от меня состояние и предрассудки, но с коими меня связывает человечество; их нигде не увидишь в большей свободе, как при зрелищах; здесь занятое их любопытство раскрывает в речах нрав их; они обнаруживают здесь все свои познания, свои чувства, свой образ мыслей. Саксонец вообще в таком случае тих, молчалив, внимателен, глубокомыслен; дети и старики, мужчины и женщины безмолвствовали с каким-то благоговением; они, казалось, в самом деле видели перед собою безмолвных правителей Европы, с которыми знакомила их быстрым, свистящим голосом обладательница их карикатурных изображений; казалось, хотели броситься к «безумному Занду», который при них убивал Коцебу, смотрели на госпожу Сталь и на морского льва, на великаншу и на всех присутствующих важно, пристально, спокойно, с величественною осанкою.
Лейпциг. 20/8 ноября.
Сюда, в Лейпциг, приехали мы вчера поутру.
Лейцпиг пригожий, светлый город; он кипит жизнью и деятельностью; жители отличаются особенною тонкостью, вежливостью в обращении; я здесь ничего не заметил похожего на провинциальные нравы: Лейпциг по справедливости заслуживает название Афин Германии. В окрестностях оного, как вообще в Саксонии, почти нет следов минувшей войны; жители зажиточны и говорят обо всем бывшем, как о страшном сновидении: с трудом могу вообразить, что здесь, в мирных полях лейпцигских, за несколько лет перед тем решалась судьба человечества. Счастлива земля, в которой сила деятельности живет и поддерживает граждан и подает им способы изглаживать следы разрушения!
Здесь в наше время два раза бились народы за независимость: здесь были наконец расторгнуты их оковы! Святая, незабвенная война! Раздор не разделял еще граждан и правителей, как ныне; тогда еще во всех была одна душа, во всех билось одно сердце! Ужели кровь, которая лилась в полях лейпцигских, лилася напрасно?
Веймар. 22/10 ноября.
Вчера вечером приехали мы в Веймар, в Веймар, где некогда жили великие: Гёте, Шиллер, Гердер, Виланд; один Гёте пережил друзей своих. – Я видел бессмертного. Гёте росту среднего, его черные глаза живы, пламенны, исполнены вдохновения. – Я его себе представлял исполином даже по наружности, но ошибся. – Он в разговоре своем медлен; голос тих и приятен: долго я не мог вообразить, что передо мною гигант Гёте; говоря с ним об его творениях, я однажды даже просто его назвал в третьем лице по имени. – Казалось, ему было приятно, что Жуковский познакомил русских с некоторыми его мелкими стихотворениями.
Веймар. 24/12 ноября.
Я здесь также навестил доктора де Ветте, известного по письму своему к Зандовой матери. В де Ветте ничего не нашел я похожего на беспокойный дух и суетность демагога. Он тих, скромен, почти застенчив; в обращении и разговоре умерен и осторожен. Письмо к де Ветте я получил от Ф., старинного моего знакомого: он знал меня еще в Верро; – тогда мне было с небольшим двенадцать лет; и я, ученик уездного пансиона, с большим почтением смотрел на гимназиста Ф., когда приезжал он из Дерпта к нашему доброму воспитателю; мы с того времени не виделись. – В Лейпциге нашел я его человеком умным, основательным, ученым. – Так-то соединенные в детстве и молодости расходятся и, если встречаются в другое время и под иным небом, даже удивляются, что могли опять встретиться. – Счастливцы еще те, которым по крайней мере удается увидеться с товарищами весны своей; но как часто мы разлучаемся с нашими милыми и не узнаем даже, когда расстаются они с жизнью!