Я прямо в классе, во время моего разоблачения, решил, что прощаю ему все. У меня, конечно же, мелькнула мысль о предательстве. О том, что только Павлик Морозов, который когда-то предал родного отца, мог бы так поступить. О том, что предательство родного отца ничем не отличается от предательства сына. И что, став взрослым, Павлик вполне мог так поступить. Но я быстренько отогнал от себя эти мысли. Я решил, что все прощаю ему. Прощая потому, что… Одним словом потому, что он мой отец, пусть хоть и без большого воображения, пусть хоть и бесят его все эти непонятные выдумки. Быть может, со временем я смогу его к ним приучить. Поэтому визит в школу отца совершенно ни к чему не привел. Наши активистки остались разочарованы, а Кнопка, поразмыслив обо всем хорошенько, решила подобраться ко мне с помощью матери. Она угадала мое слабое место. С отцом у меня все продолжалось по-прежнему. Будто ничего и не произошло. О складе оружия мы больше не разговаривали.

Второй же случай произошел этой весной во время празднования Первомая. Я уже был настолько измучен своими подозрениями о Павке Морозове, что ничем другим заниматься просто не мог. Даже жизнь городских бандитов меня больше не занимала, и я потерял с ними всякую связь. После школы я шел бродить по своим аллеям, а потом возвращался домой, менял воду рыбкам в аквариуме, брал свой «ВЭФ» и настраивался на «Голос Америки». Но все это занимало меня лишь на малое время, я отвлекался, погружался в раздумья, и неизбежно опять приходил к этому Павлику. Так продолжилось до самого Первомая.

Я никогда не любил праздников. Да и за что их любить? В шесть часов утра на крышах домов начинают кричать динамики, из которых несутся марши, гимны и революционная музыка. Потом по всему городу начинают собираться колонны, которые часа через два двинутся к центру навстречу трибуне. Повсюду стоят наряды милиции, по этой улице пройти уже невозможно, по той тоже, люди мечутся, боясь разойтись со своей колонной. Родители перед выходом, естественно, мечутся тоже, мать и сестра, что-то гладя на кухне, под ногами путается наше собака Дружок, шум, лай, никто ничего не может найти, все друг друга торопят и обвиняют, уславливаются встретиться после всего у фонтана, торопливо пьют чай и разбегаются каждый в поисках своей первомайской колонны. Ужас, одним словом, и совсем не похоже на праздник. Однако именно Первого мая я окончательно понял, что мой отец – настоящий Павлик Морозов. После демонстрации, как всегда, мы встретились всей семьей у фонтана: я, мать, отец и сестра со своим неразлучным Дружком. Все шло, как обычно: приветствия, раскланивания, бравурная музыка, воздушные шары в руках у детей, школьный оркестр, весь день играющий у фонтана. Вроде бы и не было вчерашнего вечера, вроде бы и не ссорились в очередной раз родители, а мы с сестрой не делали вид, что нас это совсем не касается. Но, видимо, вчерашняя ссора для родителей даром не кончилась, они до сих пор были нервные, и мечтали на ком-нибудь отыграться. Для отца такой жертвой стал добродушный Дружок, который, очевидно, сделал что-то не так. Что-то такое, что крайне отцу не понравилось. То ли он поступил ему на ботинок, то ли отец вспомнил вчерашнюю ссору с матерью, но кончилось все страшным шумом и визгом. Бедный Дружок, отчаянно визжа, барахтался в воде посередине фонтана, мать в голос рыдала, сестра кричала, а отец стоял невозмутимый, как статуя Ленина, и с интересом смотрел на добровольцев-мальчишек, вылавливающих из фонтана нашу собаку. В этот момент я окончательно понял, что он и есть настоящий Павлик Морозов.

Я знал, что Павлик Морозов был пионерским героем, и, следовательно, иметь такого отца многие сочли бы за великое счастье. Но, странно, я никакого счастья совсем не испытывал. Наоборот, именно после того, как я убедился в своей правоте, я возненавидел его особенно сильно. Я ненавидел героя, и ничего не мог с собою поделать.

Именно в это время отец мой увлекся научной работой. Я сразу же возненавидел всю эту работу, все эти блестящие рентгеновские аппараты, никелированные шкафы и мотки бесчисленных проводов, заполняющие его кабинет в туберкулезном санатории не краю города. Дело, однако, было не просто в научной работе – отец однажды проговорился, что мечтает работой своей осчастливить всех ныне живущих людей, изобретя универсальное лекарство от туберкулеза. Я часто потом замечал эту черту в разных людях: очень многие мечтали осчастливить все человечество, не спрашивая у данного конкретного человеке – желает он этого счастья, или, напротив, с детства мечтал в тридцать лет загнуться от туберкулеза? Родители теперь ссорились почти ежедневно, и отец часто оставался ночевать на работе, подложив под голову кипу свежих рентгеновских снимков. Я уже совершенно не восхищался им, не старался ему подражать, а, напротив, постоянно хамил и нарывался на ссору, высмеивая идею изобретения чудо – лекарства. Это принесло свои результаты: во время летних каникул, отвечая на какое-то замечание, я обозвал его дураком, и мы перестали с ним разговаривать. Так и не говорим до сих пор: молчим, отворачиваемся при встрече, и делаем вид, что ничего не случилось.

Я не спал, ворочался на кровати, и думал о тех проблемах, которые мне предстояло решить. Вообще-то таких проблем было несколько, а одна из них – тайна моего родного отца – вообще, по-моему, не могла быть решена в ближайшее время. Поэтому о ней не стоило даже и думать. Тем более, что я уже передумал о ней достаточно. Вторая была женской проблемой. Но это была проблема не только моя, а очень многих моих знакомых. И никем она, за исключением моего друга Кащея, до конца решена не была. Женская проблема состояла из многих пунктов: жениться мне когда-нибудь, или нет, влюбляться в кого-нибудь, или не влюбляться, хотя последнее, увы, происходило без моего ведома – влюблялся я весьма регулярно; почему очень красивые девушки часто бывают невообразимыми стервами, вроде наших пламенных активисток, и растрачивают свою молодость на разные общественные собрания и комитеты – в этом случае, по моим наблюдениям, они, правда, довольно успешно дурнели; был еще целый ряд весьма деликатных вопросов, связанных, к примеру, с подглядыванием в женскою душевую, или тем, считать ли изнасилование партизанки Снежковой немцами действительно изнасилованием, или высоким подвигом во имя Родины; короче, вопросов была целая куча, и решить даже один из них за вечер не представлялось никакой возможности. Лучше всего размышлениями о женской проблеме заниматься в школе во время уроков, решил я про себя, и стал думать о страхе. Это, к сожалению, еще одна нерешенная мною проблема, которых, как видно, набирается у меня целая куча. Сам я, кстати, начал бояться очень рано, года в два или три. У меня была тогда нянька, которая пугала меня волками. В итоге я стал выдающимся специалистом по этим волкам, большим, наверное, чем настоящие охотники на волков. Они снились мне ежедневно на протяжении многих лет. Нянька моя давно куда-то исчезла, а волки продолжали сниться каждую ночь. Я просыпался по ночам оттого, что они кидались на меня, и разрывали зубами на части. Мне было ужасно страшно, но потом это постепенно прошло, волки исчезли, а страх по-прежнему во мне оставался. Лежу я, к примеру, на пляже в компании Сердюка, и страшно боюсь, что сейчас подплывет дежурный спасатель на лодке, и за что-нибудь меня отругает. Я понимаю, конечно, что все это отчаянная чепуха. Что дежурный спасатель сам большой приятель местных бандитов, что к нему запросто можно подплыть и даже забраться в лодку. А если захочется – погрести и покатать в ней какую-нибудь приезжую девочку. Так делают все, и ничего необычного, а тем более страшного, ни в спасателе, ни в лодке его нет и в помине. Я все это хорошо понимаю, но, не смотря ни на что, очень боюсь. Даже озноб меня пробирает, и мурашки высыпают по всему телу. Боюсь, и все тут, и ничего поделать с собой не могу. Словно болезнь какая-то, от которой у меня нет лекарства.

Сперва я очень переживал, думая, что я какой-нибудь перерожденец, потому что никто не боится, а я как дурак трясусь целыми днями. Но потом я открыл, что другие тоже боятся. Это было потрясающее открытие! Не менее потрясающее, чем открытие тайны моего родного отца. Я, помню, дошел до того, что запросто подходил к какому-нибудь человеку, и спрашивал у него: «Ну что, боишься, приятель? Подожди, скоро будет еще страшнее!» Эффект был потрясающий! Очень многие, даже взрослые люди, пугались настолько, что не могли слова сказать. Некоторое бледнели, другие хватались за сердце, а дети начинали просто в голос реветь, и звали маму, размазывая по щекам слезы и сопли. В итоге я настолько обнаглел, что начал приставать со своим вопросом даже к бандитам. Вы не поверите, но результат был такой же! Многие пытались от меня откупиться, пытались задабривать ласками и уговорами, и даже предлагали познакомить меня с интересными девочками. Авторитет мой возрос до того, что сам Сердюк стал посматривать на меня с подозрением, жалея, очевидно, о том, что взял в фавориты такого опасного человека. Я понял, что обладаю абсолютным оружием. Таким, как в рассказах Брэдбери или Шекли. Я не сомневался, что, умело пользуясь им, мог бы покорить своей власти весь мир. Ну не мир, конечно, мир это я слишком загнул, а вот стать местным королем года через два или три с этим абсолютным оружием мне бы не стоило ничего. Беда, однако, состояла в том, что сам я тоже боялся, и, следовательно, мое абсолютное оружие было направлено не только против других, но и против меня самого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: