Смех...
Лубков откусывает пол-огурца.
- Кам-медия! - говорит он, усаживаясь снова на крылечке.
Настает общее молчание. Жена Лубкова грозит кулаком около самого носа Порфирыча. Тот сладко улыбается, полузакрыв глаза...
В обиталище Лубкова он делал дела пополам с шуткой; но я не стану изображать, каким образом тут в руки Порфирыча попадала та или другая нужная ему вещица, отрытая в ящике с сборным железом. Все это делается "спрохвала", тянется от нечего делать долго, но вместе с тем, благодаря талантам Порфирыча, не носит на себе ничего отталкивающего. Самый процесс обирания Лубкова весьма мил. Жадности или алчности не было вообще заметно в действиях Прохора Порфирыча: на .
его долю приходилось слишком много такого, что можно было брать наверняка, без подвохов и подходов; да кроме того, даже при таком тихом образе действий, Порфирыч мог еще подготовлять себе надобную минуту. Уходя от нужного человека домой, он находил полную возможность сказать ему: "Так смотри же, за тобой осталось... Помни!" Вообще особенность Прохора Порфирыча состояла в уменье смотреть на бедствующего ближнего одновременно и с презрительным сожалением, и с холодным равнодушием, и расчетом, да еще в том, что такой взгляд осуществлен им на деле прежде множества других растеряевцев, тоже понимавших дело, но не знавших еще, как сладить с собственным сердцем.
Взяв от понедельника все, что можно взять наверняка, Прохор Порфирыч, спокойный и довольный, возвращался домой. Поджидая у перевоза лодку, он присел на лавочке, закурил папироску и разговорился с своим соседом. Это был старик лет шестидесяти, с зеленоватой бородой, по всем приметам заводский мастер. На коленях он держал большой мешок с углем.
- Что же, ты бы работы поискал, - говорил внушительно
Прохор Порфирыч.
- Друг! работы? По моим летам теперича надо бы понастоящему спокой, а я вон...
Старик как-то пихнул мешок с углем.
- Стало быть, нету, - прибавил он. - Что я знаю? Всю жизнь колесо вертел, это разве куда годится?
- Плохо! Ну, и... того, потаскиваешь уголек-то?
- И - да! братец мой... Я в эфтом не запираюсь: которые господа у меня берут, те это знают: "Что, старичок, подтибрил?" - "Так точно, говорю, васскородие!.." Так-то! Ничего не поделаешь!
Старик замолчал и потом что-то начал шептать Порфирычу на ухо, но тот его тотчас же остановил.
- Ты, старина, таких слов остерегайся!
Старик вздохнул. Лодка причалила к берегу, и в нее вошла толпа пассажиров: "казючка" (женщина зареченской стороны), больничный солдат с книгой, два мещанина, старик и Прохор Порфирыч. Лодка тихо отплыла от берега.
- Вытащили его? - спрашивал один мещанин другого.
- Вытащили... Главная причина, пять дён сыскать не могли: шарили, шарили... Раз двадцать невода закидывали, нет да на поди... А он, что же? какую он штуку удрал!..
- Н-ну?
- Знаешь ключи-то у берега? Он туда и сковырнись, засел в дыру-то, нет - да и полно!
- Вот тоже наше дело, - заговорил солдат с книгой. - Я говорю: васскородие, нешто голыми людей хоронить показано где? А он мне...
- Это к чему же речь ваша клонит? - иронически перебил Порфирыч.
- Чево это?
- В как-ком, говорю, смысле?
Старик прищурился и, видимо, не расслышал иронических слов соседа.
- Он-то, что ль? - заговорил старик. - О-о-о! Он смыслит!
Еще как концы-то прячет! Ты, говорит, богом тоже в наготе рожден. Бона ка-ак!..
Порфирыч, откинувшись к краю лодки, с презрительной улыбкой глядел на полуглухого старика, который начал медленно набивать табаком свой золотушный нос.
- Он, брат, пон-нимает!..
Выйдя на берег, Порфирыч повернул налево, мимо каменной стены архиерейского двора. У задних ворот, выходящих на реку, стояло несколько консисторских чиновников в вицмундирах; одни торопливо докуривали папиросы, другие упражнялись в пускании по воде камешков рикошетом и делали при этом самые атлетические позы. У берега бабы и солдаты стирали белье, шлепая вальками. Порфирыч пошел городским садом. На лавке, среди всеобщей пустынности, сидел какой-то отставной чиновник в одном люстриновом пальто и в картузе с красным околышем. Это современный капитан Копейкин.
Принеся на алтарь отечества все во время севастопольской кампании, то есть съев сотни патриотических обедов, устраивавшихся для ополченцев, он и теперь как будто ожидает возвращения такого же счастливого времени. Рядом с ним была женщина подозрительного свойства; она как-то особенно пристально всматривалась в лицо проходившего Порфирыча и делала томные глаза.
- Костенька! - сказала она, - мне скучно!
- А мне черт с тобой! - злобно прорычал собеседник.
- Как вы вспыльчивы!
Скука, жара...
В середине сада, в кругу, обставленном разросшимися акациями, сидит несколько темных личностей, что-то оборванное, разбитое; одни дремлют, прислонившись спиной к дереву, другие лежат на лавке, подставив спину солнцу.
- Посмотрите-ка, голубчики, что он со мной сделал, - говорит какой-то мастеровой и отнимает от локтя огромный газетный лист. Локоть оказывается разбитым, льет кровь.
- Хло-обысну-л! - говорит кто-то.
- А? И за что же, голубчики вы мои, он меня этак-то изувечил, как вы полагаете, а? Пр-росто удивление! Вхожу я к нему и только два словечка всего и сказал-то: одолжи, говорю, мне, Тимофеюшко, на копеечку хренку! Только всего и сказал-то, а? и заместо того, что же?
Все удивились. Прохор Порфирыч понял, что у Тимофеюшки, наверное, теперь расшиблены оба локтя. Он закурил папироску и вышел из сада.
Пошли длинные безмолвные улицы, длинные заборы, взрытые тротуары.
Тишина. Скука. Жара.
- Держи! держи! - раздавалось вдруг, и на перекрестке мелькала фигура улепетывавшего от жены мастерового.
"Понедельничают еще!.." - думал Прохор Порфирыч.
Наставал отдых. Под защитою "двужильных" трудов Кривоногова Прохор Порфирыч имел возможность иногда ничего не делать целую неделю, вплоть до субботы. Время отдыха, проводимое другими мастеровыми обыкновенно в кабаке, непьющему мастеровому решительно некуда деть. (Так было двадцать лет назад.) Предоставленный самому себе, он чувствует себя очень неловко: что-то, глубоко задавленное трудом, в эту пору как будто начинает оживать, чего-то хочется, какие-то странные мысли залетают в голову и, застывая в форме неразрешенного вопроса, еще более тяготят малого: дело оканчивается или сном, или кабаками.
Прохор Порфирыч в свободное время принимался посещать знакомых и таким образом избегал обоих несчастий. Зеленый, довольно объемистый сундук его мог указать еще другую пользу знакомств: наполнявшие его разного рода, длины и вида брюки и сюртуки были подарки за ту или другую услугу от разных знакомых. Правда, все эти подарки были довольно дряхлы и засалены, но Прохор Порфирыч умел скрыть эти недостатки не только от глаз посторонних, но, можно сказать наверное, и от самого себя; он был уверен и мог уверить кого угодно из растеряевцев, что это вот, например, сукно аглицкое, этот жилет французского покроя, а такого сукна с искрой, которым покрыто пальто, теперь нигде отыскать невозможно.
Знакомился Прохор Порфирыч только с благородными, потому что сам он тоже благородный и еще потому, что благородный человек не скажет: "угости", а, напротив, угостит сам.
Иногда он был до того глупо доволен своими "благородными" знакомствами, что, казалось, даже терял некоторую долю расчетливости, чего, в сущности, никак бы не могло быть.
После обеда, когда Кривоногое лег в сенях отдохнуть, Прохор Порфирыч тщательно украсил себя чем мог, запасся коротенькою сломанною тросточкою, подарок растеряевского живописца, и не спеша отправился попить чайку и посидеть к чиновнику Богоборцеву.
Знакомство с этим чиновником завязалось благодаря кахетинской курице, забежавшей к Порфирычу и доставленной им в целости хозяину, то есть Богоборцеву. Кроме непреодолимой страсти к курам, Богоборцев имел множество особенностей, совершенно выделявших его из класса "чиновников".