Уже в Гоще, должно быть, незнакомец скинул свою рясу и здесь открылся. Но как он это сделал? На этот счет ходили самые разнообразные рассказы: про сцену в бане, когда Вишневецкий вспылил на небрежность прислуживавшего ему слуги, а тот остановил его словами: «Вы не знаете, кого бьете»; про действительную или притворную болезнь юноши с его «предсмертной» исповедью одному монаху. Я не стану их пересказывать. Чтобы доказать истинность вырвавшегося у него признания, он показал крест – подарок своего крестного отца, князя Мстиславского, и особые приметы, подтверждавшие его знатное происхождение: бородавку на шее, красное пятно повыше правой кисти и то, что одна рука короче другой. Немного спустя среди челяди Льва Сапеги оказался московский перебежчик, некий Петрушка, известный в Польше под именем Петровского, который в былое время будто бы служил в Угличе при особе царевича. Его доставили в Брагин и хотели устроить претенденту ловушку, представив ему этого человека под другим именем. Но он не задумываясь признал Петрушку, и в то же время был признан им.[107]
И другие источники указывают участие Сапеги в этом сенсационном выступлении;[108] правда, литовский канцлер после отрицал это, новее позволяет думать, что в ту пору он, действительно, был склонен если не считать претендента истинным царевичем, то по крайней мере служить его делу.[109] Вскоре, когда известие о нем стало распространяться, в Брагин нахлынуло множество москвитян, которые, в свою очередь, убежденно заверяли, что перед ними был сын Ивана IV и Марии Нагой. Это обстоятельство, засвидетельствованное Вишневецким, не может не изумлять: трудно представить себе, чтобы эти люди через двенадцать-тринадцать лет были в состоянии узнать князя, которого они видели еще ребенком, если только они его когда-либо видели. Но, как это свидетельствует со своего наблюдательного поста остерский староста, вся окрестная земля была переполнена людьми, которые, не побывав даже в Брагине, все равно, готовы были провозгласить претендента истинным царевичем.
Сам Вишневецкий был в этом уверен или не прочь был поверить. 7 октября 1603 года он пишет коронному гетману и великому канцлеру польского государства Яну Замойскому, извещая его о событии, и просит его взять под свою защиту интересы Дмитрия.[110] Впрочем, эта просьба могла быть вызвана теми тревожными для Вишневецкого последствиями, причиной которых уже послужило появление претендента. Скоро извещенный обо всем, Годунов попытался положить сразу конец этому предприятию: он обещал на выгодных условиях разрешить известные нам поземельные споры, но требовал, чтобы брагинский кастелян выдал покровительствуемого им юношу. Вишневецкий медлил с ответом, вследствие чего в виде предостережения о грозящих ему мерах возмездия москвитяне разорили некоторые пограничные владения. Это была уже война, и польский королек для ее успешности должен был обеспечить себе средства. Но, в свою очередь, и Замойский не торопился принять то или другое решение. Он хотел, путем правильного расследования, предварительно вытеснить тайну, и с этой целью требовал присылки претендента в Краков.[111]
Вишневецкий не решался пойти на это. Польша только что подписала двадцатилетнее перемирие с Москвой и продолжала вести войну со Швецией; трудно было предположить, что она предпримет еще и другую войну. И с какой целью? С целью даровать Москве законного царя, который, без сомнения, более Бориса постарается идти по следам Грозного и станет опасным соседом! Надо было по крайней мере исследовать почву и подготовить благоприятное настроение. Не желая выпустить из своих рук раз взятое под покровительство лицо, брагинский кастелян отправил в Краков донесение с кратким изложением автобиографии этого искателя престола, составленной, очевидно, под его диктовку; затем он стал выжидать событий.
Но Дмитрий уже нашел себе других покровителей. Адам Вишневецкий поспешил завязать сношения между претендентом и своими двоюродными братьями: Михаилом Вишневецким, овручским старостой, проживавшим за Днепром в Лубнах, куда вскоре набралось много приверженцев царевича, и Константином – ревностным католиком, который через свою жену, Урсулу Мнишек, породнился с фамилией, имевшей большое значение при краковском дворе. Действительно, это была находка! Таким путем претендент проникал в новую среду, где он мог надеяться найти для своего дела поддержку, могущественную в ином смысле. В Заложице у Константина Вишневецкого он нашел Марину.
Но прежде, чем излагать роман, который завязался при этой встрече, я должен остановить внимание читателя на загадке, которую Замойский хотел разрешить путем расследования.
И в России и за границей личность «Лжедмитрия» была предметом самых разнообразных предположений как во время его появления, так и впоследствии. Так, из иностранцев – Буссов, наслушавшись поляков, сообщает, что «Лжедмитрий» был сыном Батория; и недавно еще один польский историк снова разработал это предположение в своей обильной документами работе, причем он опирается на некоторые черты физического сходства. Бородавка претендента сыграла значительную роль даже и в его посмертной судьбе.[112] Швед Видекинд слышал, с одной стороны, что родиной этого юноши была Валахия, а с другой – что он был итальянец по происхождению.[113] Многие из русских людей склонны были видеть в нем поляка, но для столь же многих поляков его русская национальность не представляла никакого сомнения. Даже среди тех, кто рассматривает его как лжецаревича, иные допускают, что он мог быть вполне искренен, а среди тех, кто признает его сыном Грозного, существует неуверенность во мнениях относительно имени, которое он носил, прежде чем открылся.
В общем, однако, нам приходится разобраться в двух положениях, ставших как бы классическими в своем вековом противоречии: подлинность претендента и, согласно с грамотами Бориса, тожество его с монахом Григорием, или Гришкой Отрепьевым, принадлежавшим к семье ярославских бояр. Я не позволю себе сказать, подобно одному историку, что, если претендент не был Отрепьевым, он мог быть только истинным Дмитрием,[114] – но безусловно загадка заключается в этих двух предположениях. В своей медленной эволюции историческая критика становилась то на сторону одного, то на сторону другого предположения, но в наше время она, как будто, склоняется скорее ко второй гипотезе.
В мутных и смущающих глубинах этого спора происходит, словно встречное течение, странное возвращение к отвергнутому уже мнению. Лет двадцать тому назад один историк заявлял, что утверждение, отожествлявшее «Лжедмитрия» с Отрепьевым, окончательно осуждено и отвергнуто наукой. Он писал: «Костомаров осудил это мнение; он доказал, что оно зиждется на слишком шатких основаниях, чтобы отныне его можно было признавать в истории».[115] Прошло двадцать лет, и тот же самый ученый, наперекор тем, кого он привлек к своему мнению, – т. е. наперекор большинству – стал решительным поборником противоположного положения.[116] Между тем, не обнаружилось ни одного нового обстоятельства, по крайней мере из тех, которые истории должна принимать к сведению. Единственный новый документ, внесенный за это время в прения, это – найденный о. Пирлингом польский подлинник письма Дмитрия к папе Клименту VIII, которое до этого времени было известно только в латинском перевод. В этом собственноручном письме специалисты[117] единогласно признали почерк и стиль москвитянина или русского из Белоруссии. Как бы учены ни были эти выводы, мне они кажутся довольно сомнительными; когда идет речь о письме, плохо написанном на польском языке, ничего не может быть, по моему, более сходного, как приемы письма русского, который воспитывался в Польше, с письменами поляка, воспитанного в России. Во всяком случае, предполагая, что автор послан был русский, надо еще доказать, что это был именно Отрепьев. Пытались ли, по крайней мере, заново истолковать в этом смысле издавна известные документы? Нисколько! И как на войне убитыми всегда остаются одни и те же храбрецы, так и в этом споре всегда служат все одни и те же доводы; их выворачивают наизнанку и этим довольствуются. Мы не обладаем ни одним непосредственно исходящим от претендента документом, где бы он указал, каким образом избег он смерти. А между тем нам известно, что он высказывался по этому поводу. Вопреки обычаю, даже в самый день своего коронования он говорил народу речь, продолжительно рассказывая свои приключения.[118] Эти ценные признания, должно быть, были собраны; и если всякий след их исчез из московских архивов, или нет возможности его обнаружить, тогда очевидно, что правительства, последовавшие за правлением Дмитрия, сочли уместным уничтожить неудобное им свидетельство.[119] Так рассуждали двадцать лет тому назад. А потом все изменилось. Молчание, которое официально присвоили Дмитрию его преемники, считалось доказательством того, что он рассказал нечто такое, что оправдывало его и осуждало их; теперь оно служить свидетельством его самозванства!
107
Pierling. La Russie et le Saint-Siège, III, 49.
108
Pierling. Rome et Démétrius, стр. 178.
109
Archivum Domus Sapiehanae, I, 405–406.
110
Sobieski. Szkice historyczne, стр. 81.
111
Одно из писем Замойского было напечатано в Listy (ółkiewskiego, стр. 129; другое находится в Архиве Замойского в Варшаве.
112
Hirschberg. Dymitr Samozwaniec, стр. 279–280. Вержбовский. Материалы к истории Моск. гос., III, стр. VII.
113
Hist. belli sueco-moscovitici, стр. 21.
114
Бестужев-Рюмин. Письма о Смутном времени, стр. 48.
115
Pierling. Rome et Démétrius, 1878, стр. XV.
116
Pierling. La Russie et le Saint-Siège, 1901, III, 397.
117
Пташицкий. Письмо первого Самозванца в «Изв. Ак. Наук». Спб. 1899. Baudouin de Courtenay. Strona j(zykowa originału polskiego listu Dymitra S. etc. Краков 1899.
118
Pierling. La Russie et le Saint-Siège, III, 189.
119
Утверждение, будто бы в царствование Дмитрия не вели никаких списков официальных бумаг, кажется весьма невероятным.