Это была победа, насколько можно было еще рассчитывать на победу в Польше. Речь Дмитрия, составленная в духе того времени кем-нибудь из поляков его свиты, наполнена многочисленными латинскими цитатами, риторическими фигурами и уподоблениями, в которых более или менее удачно приводились сходные случаи из истории и преданий. Ответ короля, выраженный устами вице-канцлера Тылицкого, в свою очередь, соображался с обстоятельствами. Связанный почти единодушным мнением сенаторов, Сигизмунд давал понять, что он не признает Дмитрия, не даст ему ни одного солдата и не нарушить перемирия, заключенного с Годуновым, – но он все позволить Мнишеку и тайно будет даже поддерживать предприятие. И действия, к тому же более красноречивые, чем затасканные и запутанные фразы Тылицкого, не замедлили ясно обнаружить намерения его государя.
Для начала, сейчас после аудиенции царевича осыпали подарками, назначили ему ежегодное содержание в 4000 флоринов, правда, из доходов Самборской экономии, – это едва ли особенно понравилось самому эконому. Кроме того, Сигизмунд даже принял на себя некоторую долю расходов для дальнейшего пребывания претендента в Кракове. Молва прибавляла, будто король заказал для будущего царя великолепный столовый сервиз с русскими гербами, и что он ежедневно видится с претендентом.
А в действительности все подарки государя были значительно скромней, и само собой разумеется, что он подносил их не даром. Чтобы проникнуть в резиденцию Его Величества – Вавель, и чтобы встретить там добрый прием, Дмитрий должен был заплатить форменными и весьма обременительными обязательствами. Он предлагал или соглашался отдать Польше половину земли Смоленской и часть Северской; заключить вечный союз между обоими государствами; разрешить свободный въезд иезуитов в Московию; дозволить строить католические церкви, и, наконец, обещал помочь королю вернуть шведский престол.[166]
Приходится сознаться, что, отдавая больше, чем он получал, Дмитрий заключал невыгодную сделку. Ведь, в этой стране Речи Посполитой попустительство, на которое дал свое согласие Сигизмунд, столь же мало значило, как и королевская власть. Он избавлял Мнишека от личных тревог, он мог подстрекнуть и еще нескольких искателей приключений, но, в сущности, вопреки желанию и первоначальному чаянию воеводы, дело не пошло дальше авантюры. Большое политическое и военное предприятие, для которого он искал поддержки Речи Посполитой или государя – одно время он льстил себя такой надеждой – окончательно рушилось.
Да, Дмитрий давал слишком много. Но обещания ничего не стоят тому, кто не намерен их сдержать; и, здраво рассуждая, невозможно приписать такой невероятной наивности Сигизмунду и его советчикам, уверенности, что он сдержит свое обещание, когда у него явится желание и он получит власть исполнить то, что теперь обещал. Для московского царя это равнялось бы самоуничтожению! Весьма вероятно, что этот необычайный договор, тотчас же спрятанный королем в шкатулку, ключ от которой хранился у него, был в глазах Сигизмунда только залогом, бумажкой, которую можно будет использовать впоследствии, при более серьезных сношениях, как средство прижать.
Заодно с королем и Рангони иезуиты, со своей стороны, старались получить от царевича более реальную и более непосредственную заручку. Дмитрий был уже, по тайности, соучастником Польши в проекте расчленить его отечество; он согласился еще изменить своей национальной вере и тайно принять католичество.
Об этом обращении нам повествуют писатели, лучше меня осведомленные для подобного труда; и, без сомнения, с моей стороны было бы неразумно делать какие-либо поправки,[167] хотя в некоторых подробностях проницательность этих историков пострадала, думается мне, от воображения некоторых набожных летописцев. Я не решился бы сказать, что в ту минуту, когда Дмитрий произносил перед отцом Гаспаром Савицким свое отречение, он действительно обнаружил ту жестокую борьбу, которая происходила в его душе, suspensus animo aliquantum mansit (порой он впадал в забытье); или, что впоследствии, за невозможностью поцеловать папскую туфлю, он пал ниц и сделал вид, что воздает ту же почесть башмаку Рангони. Во всяком случае, я склонен предполагать, что все произошло гораздо проще, и что, принимая активное участие в этой комедии, ни о. Савицкий – человек весьма догадливый, ни сам нунций, а тем менее Зебржидовский ни на одну минуту не дали обмануть себя. Ведь, конечно, это была комедия, и что бы ни думали и ни говорили впоследствии, но само иезуитское общество в ту пору не могло явно не признаться в этом.[168] Чтобы убедить нас в противном, указывали даже на нежное чувство Дмитрия к Марине, которое якобы побуждало его принять веру любимой женщины. Действительно, такое желание можно было бы предполагать в нем во время его первого пребывания в Самборе, в горячем порыве его зарождающейся страсти. Но в Кракове, в переговорах об этом решительном акте, он обнаружил слишком много хладнокровия и искусства; он слишком умно изворачивался среди всех двусмысленных возражений и лукавых умалчиваний, чтобы можно было допустить, что им в этом случае руководит амур с завязанными глазами и пламенеющими стрелами.
Тем не менее, 24 апреля 1604 года он, действительно, написал папе Клименту VIII пресловутое письмо, которому суждено было спокойно лежать в архиве Римского Инквизиционного Суда, подобно тому, как Вавельский договор лежал в королевской шкатулке. Он называл себя «самой жалкой овечкой», «покорным слугою» Его Святейшества; он отрекался от «заблуждения греков», признавал непорочность догматов веры «истинной Церкви» и, наконец, целовал ноги Его Святейшества, как «ноги самого Христа», и исповедывал полную покорность и подчинение «верховному пастырю и отцу всего христианства». В то же время, хотя он и рад был, что нашел вечное царство, более прекрасное, чем то, которое у него так несправедливо похитили, и выражал готовность, – если такова будет воля Провидения, – отказаться от престола своих предков, он допускал также, что Всевышний мог избрать его проповедником истинной веры, дабы обратить заблудшие души и возвратить в лоно католической церкви великую и набожную нацию.
Польский текст подлинника этого письма составляет часть той загадки, которую мы обсуждали выше. Среди всех высказываемых по этому поводу предположений наиболее вероятным представляется мне то, которое допускает, что, употребляя этот язык, Дмитрий особенно старался подтвердить искренность своего обращения. И теперь еще поляки и католичество нераздельны в Русской земле. А претендент, действительно, имел основание использовать перед Святейшим Отцом все средства убедить его. За одну только нравственную поддержку он уступал Сигизмунду часть наследия своих предков и обещал свое содействие против Швеции; от Рима он ждал более действительной помощи. Папа не задумываясь давал субсидию Баторию для столь сомнительного завоевания Москвы; неужели он будет менее великодушен к законному наследнику Ивана IV, когда будущий царь, добиваясь возврата своего государства, кладет его к ногам папы?
Увы! Климент VIII сделал то же, что сделал Сигизмунд. Подтверждаемое столь убедительным посланием обращение претендента было принято в Риме с радостью, и папа написал на полях письма: Ne ringratiamo Dio grandamente… (Возблагодарим премного Бога за это…) И иезуиты получили всякие полномочия использовать в религиозном отношении таким образом достигнутый успех; что же касается политической стороны этого дела, папа оказался, наоборот, крайне осторожным. Он соглашался не видеть более в Дмитрии другого португальского короля-самозванца, он не задумался ответить на его послание, называя его «дорогим сыном» и «благородным господином», – но вот и все. А при отсутствии малейшего указания, которое позволяло бы претенденту надеяться на более существенное доброжелательство, выражение «благородный господин» должно было показаться ему почти оскорбительным.
166
Pierling. Rome et Démétrius, стр. 178–186. Hirschberg. Dymitr Samozwaniec, стр. 42.
167
Pierling. La Russie et le Saint-Siège, III, 72 и сл. Н. Левицкий. «Христианские Чтения», сентябрь, октябрь 1883, стр. 383 и след.
168
См. Rostowski. Lithuanicarum Soc. Jes. Hist., libri X, стр. 207.