Февраль, 1899 г. — «Все и вся шествуют!» Гнусный припев, которым Эталь сопровождал в тот вечер свои рассказы и шутки о сброде на этой премьере, этот бесстыдный лейтмотив, введенный в биографию каждого, искажает и обезображивает все вокруг меня. Клевета сделала свое дело, и на навозе всех этих гнусностей, услужливо распространенных Клавдием, на самом трупе господина де Бердеса расцвел целый отвратительный букет похотливых образов и гнусных мыслей. Этот Эталь! он все загрязнил, все омрачил во мне; словно яд, отравил мою кровь, и теперь в моих жилах течет какая-то грязь. «Все и вся шествуют!»
Меня преследуют непристойности: все предметы, даже искусство, — все в моих глазах принимает какой-то двусмысленный, гнусный вид, внушает мне низкие помыслы и унижает мои чувства и разум.
Лес в Тифроже, описанный Гюисмансом, — сексуальный кошмар старых раздвоенных деревьев и зияющих трещин в коре, — гнусно возник в современной жизни, и вот я, словно одержимый несчастный, околдованный древней черной магией, прогуливаюсь в нем.
Также этот Дебюкур, купленный мною шесть лет тому назад на набережной, изображающий нежными тонами этого художника, двух молодых женщин, обнявшихся и играющих с голубем, — почему эта картина внушает мне теперь одни болезненные представления? Гравюра эта довольно известна и называется «Птица, возвращенная к жизни». Эти грациозные юные создания, напудренные, в облаках газов и развевающихся батистов, очаровательные по колориту тела и аристократические в своей красоте, почему они ассоциируются в моем воображении с образами принцессы де Ламбаль и королевы?
«Все и вся шествуют»! Эта гравюра вызывает в моем представлении самые гнусные сплетни века, самые отвратительные памфлеты отца Дюшена, грязь якобинских клубов, — и все это из-за жеста одной из этих женщин, отвернувшей свое батистовое фишю и вынимающей спрятавшегося у нее на груди голубя.
И в моей памяти встают все непристойности, циркулирующий насчет отношений Марии-Антуанетты и несчастной принцессы. Меня словно бьет лихорадка. Меня словно объяло какое-то неистовое, жестокое желание и я чувствую себя вдруг перенесенным в прошлый век, я слышу глухой шум народного восстания и среди других я в душный, грозовой день иду к тюрьме… Вонючая толпа людей в красных колпаках, мастеровые с дерзкими лицами, с расстегнутыми сорочками на волосатых грудях, толкают меня, я задыхаюсь, — орут, негодуют; повсюду глаза, полные ненависти. Воздух тягостен, отравлен алкоголем, вонью отрепьев и нечистот. Обнаженные руки потрясают пиками и с громким криком я вижу на фоне свинцового неба отрубленную голову, высоко вздетую, бескровное лицо с потухшими, пристально глядящими глазами, личину обезглавленного, преследовавшую сновидения Веллкома: угрызения совести прекрасного ирландца становятся моей манией. Это голова женщины. Пьяные мужчины передают ее из рук в руки, целуют в губы, бьют по щекам. Низкие, срезанные лбы придают им вид каторжников.
Один из них несет, обмотанный вокруг своей голой руки, словно пакет окровавленных ремней, целую связку внутренностей; он гогочет, украсив себе губы какими-то странными белокурыми усами, похожими на женские волосы… И вокруг раздаются гнусные шутки, оскорбительный хохот, — издеваются над его накладными усами. А над толпой на кончике пики качается голова, освистанная, оскорбленная, обруганная: это голова принцессы де Ламбаль, которую сентябристы завьют, причешут, напудрят, нарумянят перед тем как отнести ее к отелю Пентьевра и оттуда к башне Тампля под окна королевы.
Я очнулся, разбитый, негодующий, полный отвращения… Во мне есть что-то разлагающееся. Видения, которые меня привлекают, наводят на меня ужас.
Март 1899 г. — Притоны! Эталь заразил меня пристрастием к притонам; он возбудил во мне странное любопытство к проституткам и бродягам. Беспокойные глаза жуликов, глаза попрошайки, уличных проституток, — вся зверская и изощренная порочность существ, доведенных нищетой до самых примитивных проявлений, — все это манит меня и влечет.
Доходит до того, что я бегаю вечерами по бульварам, поглядывая за шатающимися профессионалками… низы проституции со своим запахом мускуса, алкоголя и жирной косметики, — возбуждают и привлекают меня. Хуже того… опьянившись угарным беспутством публичных балов, я испытываю какую-то истерическую потребность следовать за парочками по смрадным лестницам «меблирашек»… Я поглядывал в щелку, присутствовал при ссорах и торгах, долетавших сквозь перегородку, подслушивал звериные стоны и любовные восторги! О! шум спугнутых порывов! Иногда поцелуи переходили в драку, и тогда катались по полу в глухой борьбе, в жестокой схватке; голоса удушаемых женщин взывали о помощи; и скрипение сотрясавшихся постелей радовало меня менее, чем иные моменты зловещего молчания, наступавшего после стонов и рыданий. И затем — острое томление, быть может, совершившегося преступления, и судорожные объятия в ожидании нашествия полиции.
Обход, ужасный обход и отвод в префектуру, выхватывающий сутенеров и проституток прямо из кроватей и наполняющий такой спуганной беготней ночные притоны; сказать только, что я, герцог де Френез, проводил целые часы в ожидании и страхе этого!
О! мучительная тревога засад и драк, смятенные ночи в воровских притонах бульвара Орнано и Четырех дорог, — быть может, финальный удар ножа под конец… Да, я, конечно, на краю пропасти, — Эталю уже некуда вести меня дальше!
Проблеск
Бодлер.
24 марта 1899 г. — Эти стихи Мюссе, случайно попавшиеся мне на страницах, раскрытых машинально, — почему сегодня они вызвали на моих глазах слезы? И почему я, который уже, вероятно, не плакал двадцать лет подряд, — я, который даже в детстве не отличался чувствительностью, почему теперь, читая эти слова прощания, я волнуюсь мучительно и сладко?.. И почему я раскрыл эту книгу? Подобно моим современникам, я питаю глубочайшее презрение к Мюссе, а вот эти строки автора «Роллы» повергли мое сердце в море слез.
Это оттого, что я никогда не переживал такой острой скорби и такого самоотвержения возлюбленного, подчинившегося разлуке с покидающей его возлюбленной.
Я никогда не любил. Радости, доступные последнему ремесленнику, самому скромному чиновнику, мгновение, которое все пережили хотя бы раз в жизни благодаря любви, все это оставалось для меня всегда тайной. Я, — безумец, я — ненормальный, я был всегда во власти низменных инстинктов; все низкие стороны моего существа, возвеличенные воображением, превратили мою жизнь в ряд кошмаров. Я никогда не был чувствителен, никогда не обладал даром слез; я всегда старался заполнить свою внутреннюю пустоту жестоким и чудовищным. Похоть — это мое проклятие. Это она исказила мое зрение, развратила мое воображение, увеличила все безобразия и омрачила все красоты природы до того, что только отталкивающая сторона вещей и людей привлекала мое внимание и была для меня казнью за мою порочность.