Это было не слишком убедительно. Он понял это, больше ничего не сказал и заперся у себя в комнате.
Ударил колокол.
- Строиться!
Теперь неважно было, что работа тяжелая. Главное было уйти подальше от блока, подальше от горнила смерти, от сердцевины ада.
Я увидел, что ко мне бежит отец. Мне внезапно стало страшно.
- Что случилось?
Он задыхался и никак не мог разжать губы.
- Я тоже... Я тоже... мне велели остаться в лагере.
Его номер записали во время селекции, а он не заметил.
- Что же делать? - спросил я в ужасе.
Но это он пытался успокоить меня:
- Пока еще не точно. Еще можно этого избежать. Сегодня будет вторая селекция... решающая...
Я молчал.
Он чувствовал, что у него мало времени. Он говорил быстро и сбивчиво, прерывающимся голосом. Ему хотелось сказать мне многое. Он знал, что через несколько секунд я должен буду уйти. И он останется один, совершенно один...
- Вот, возьми этот нож, мне он больше не нужен. А тебе может пригодиться. И возьми еще ложку. Не продавай их. Быстро! Ну, бери то, что я даю!
Наследство...
- Не говори так, папа. (Я чувствовал, что сейчас разрыдаюсь.) Не надо так говорить. Оставь себе и ложку, и нож. Они нужны тебе так же, как и мне. Мы увидимся вечером, после работы.
Он посмотрел на меня усталым и полным отчаяния взглядом и повторил:
- Я прошу тебя. Возьми, сделай, как я прошу, сынок. У нас нет времени... Выполни отцовскую просьбу.
Наш капо заорал, приказывая отправляться на работу.
Бригада направилась к воротам лагеря. Левой, правой! Я кусал губы. Отец остался около блока, прислонившись к стене. Потом он бросился бежать за нами. Наверное, забыл мне что-то сказать... Но мы шагали слишком быстро... Левой, правой!
Мы были уже у ворот. Нас пересчитали под гром военной музыки. Мы вышли наружу.
Весь день я бродил, как во сне. Тиби и Йосси иногда говорили мне какие-то теплые слова. Капо тоже старался меня успокоить. В тот день он дал мне работу полегче. На душе было тяжело. Как они хорошо со мной обращались! Как с сиротой. Я думал: даже и сейчас отец мне еще помогает.
Я и сам не знал, хочу ли, чтобы день кончился поскорее или наоборот. Я боялся, что вечером останусь один. Как хорошо было бы умереть здесь!
Наконец мы двинулись обратно. Как мне хотелось теперь, чтобы нам приказали бежать! Военный марш. Ворота. Лагерь.
Я побежал к 36-му блоку.
Неужели еще случаются на свете чудеса? Он был жив. Он выдержал вторую селекцию. Ему удалось доказать, что он еще может быть полезен... Я отдал ему нож и ложку.
От нас ушел Акива Друмер, он не прошел селекцию. В последнее время он бродил среди нас с остановившимся взглядом, жалуясь всем на свою слабость: "Больше не могу... Кончено...". Невозможно было приободрить его. Он нас не слушал. Он только повторял, что у него нет больше ни сил, ни веры. Его глаза внезапно становились пустыми, превращались в две открытые раны, в два бездонных колодца, полных ужаса.
Не он один утратил веру в эти дни селекции. Я знал раввина из одного польского городка, сгорбленного старика с постоянно дрожащими губами. Он молился всё время - в блоке, на строительной площадке, в строю. Он читал на память целые страницы из Талмуда, спорил сам с собой, задавал вопросы и сам же на них отвечал. И однажды он сказал мне:
- Всё кончено. Бог оставил нас.
И, словно раскаиваясь в том, что произнес эти слова - так холодно и резко, - он добавил слабым голосом:
- Я знаю, мы не вправе так говорить. Я это прекрасно знаю. Человек слишком мал, слишком ничтожен, чтобы понять таинственные пути Бога. Но что же я могу поделать? Я не мудрец, не праведник, не святой. Я просто человек из плоти и крови, я бесконечно страдаю душой и телом. У меня есть глаза, и я вижу, что здесь творится. Где Божественное милосердие? Где Бог? Как я могу верить, как вообще можно верить в этого милосердного Бога?
Бедный Акива Друмер! Если бы он мог по-прежнему верить в Бога и видеть в этих мучениях посланные Богом испытания, он благополучно прошел бы селекцию. Но с того момента, как его вера дала первую трещину, борьба за жизнь утратила для него смысл и началось умирание.
К моменту селекции он был уже обречен и сам положил голову в петлю. Он просил нас об одном:
- Через три дня меня уже не будет... Прочитайте по мне Каддиш.
Мы обещали: через три дня, глядя на дым над трубой крематория, мы вспомним о нем. Мы соберемся вдесятером и устроим специальную службу. Все его друзья прочтут Каддиш.
Тогда он ушел в направлении больничного блока, шагая почти твердо и не оглядываясь. Его ждала санитарная машина, чтобы везти в Биркенау.
Это были страшные дни. Нам доставалось больше побоев, чем еды, нас выматывала работа. И через три дня после его ухода мы забыли прочитать Каддиш.
Пришла зима. Дни стали короткими, а ночи - почти непереносимыми. В ранние утренние часы ледяной ветер хлестал нас, как кнут. Нам выдали зимнюю одежду - полосатые блузы чуть поплотнее. Это дало "старикам" новый случай позубоскалить:
- Ну вот, теперь вы по-настоящему попробуете лагерной жизни!
На работу уходили насквозь промерзшие. Камни были такими ледяными, что, казалось, руки к ним примерзнут. Но ко всему привыкаешь.
На Рождество и Новый год мы не работали. В эти дни суп дали чуть получше.
В середине января от мороза начала распухать моя правая ступня. Я уже не мог на нее наступать. Я пошел в больницу. Доктор, знаменитый еврейский врач, сам тоже заключенный, был настроен решительно: "Необходима операция! Если мы будем ждать, придется ампутировать пальцы, а возможно, и всю ногу до колена".
Только этого мне не хватало! Но делать было нечего. Врач решил, что операция необходима, и обсуждению это не подлежало. Я даже был доволен, что решение принял он.
Меня положили на кровать с белыми простынями. Я уже забыл, что люди спят на простынях.
В больничном блоке было совсем неплохо: мы имели право на хороший хлеб и суп погуще. Ни колокола, ни перекличек, ни работы. Время от времени мне удавалось передать кусок хлеба отцу.
Рядом со мной лежал венгерский еврей, страдавший дизентерией. Кожа да кости, потухший взгляд. Я только слышал его голос - других признаков жизни он не подавал. И откуда он брал силы говорить?