- Надежда всегда должна быть в жизни, - без обычного своего апломба произнес Ольжич-Предславский. - Мы все обязаны... Разве тебе не хотелось бы иметь потомков? И кому не хочется?..
Он почти выпрашивал у Твердохлеба эту безнадежную надежду, но что тот мог?
- Я тоже не против надежд, - сказал он. - Но что я могу?..
- Мне бы хотелось, чтобы ваша жизнь вошла в норму.
- И мне тоже.
Норма, норма... Где она, в чем, какова, для кого?.. Твердохлеб пожал плечами, медленно взмахнул рукой. Ольжич-Предславский, исчерпав свои династические проблемы, тоже не имел больше сил вести разговор. Домой возвращались молча.
Вновь дикие заросли, цепкие кусты дерезы, тайные свалки мусора, который нерадивые жители выбрасывали на исторические склоны, - не верилось, что это Киев, но достаточно было оглянуться - и вечный город снова очаровывал тебя своей спокойной красотой.
Наверное, красота - высочайшая из истин, потому-то стремятся к ней люди во все времена. Может быть, именно по этой причине бессознательно, но совершенно закономерно он и избрал себе профессию. Ибо призвание юриста истина. Выяснять, прояснять, докапываться до сути. Крот истины. Следователи роются в жизни, как кроты в земле. Надстройки обвинений, подозрений, вопросов, допросов. Штольни упрямых молчаний, уверток, неискренности, лжи, хитростей, коварства, сквозь которые он каждый раз упорно пробивался, чтобы увидеть далекий, иногда до недосягаемости, свет выхода, поскольку выход тот назывался: истина. Он шел к истине, как Моисей через пустыню, как правоверный в Мекку, как Пири к Южному полюсу, как Королев к Космосу. Главное для человека - преодолеть все самые запутанные лабиринты лжи. Так считал Твердохлеб, а еще считал, что до сих пор только то и делал, что выбирался из этого запутанного лабиринта, а на самом деле? На самом деле выходит, что он углублялся в него больше и больше, запутывался все безнадежнее и безнадежнее вплоть до окончательной безысходности. Разматывал чужие клубки, а сам опутался, словно личинка шелкопряда. И на работе, и дома. Сплошная обусловленность, зависимость, неволя. Безнаказанно ничто не проходит. Абсолютных истин в жизни найти невозможно. Самое точное мышление рано или поздно оказывается неточным. Толстой сказал когда-то: "Нельзя жить подробно". Может, и в самом деле? "И всюду тайною раздавлен человек"?
Домой тесть и зять пришли заговорщиками, сообщниками и в то же время противниками и врагами до могилы. Но об этом ни друг другу, ни миру. Молчаливый уговор, скрепленный порядочностью.
Собственно, никто и не допытывался, о чем они говорили в тот вечер, только Тещин Брат, скучая, упрямо слонялся вокруг Твердохлеба, пока наконец не отважился, подмигивая и играя всеми пиратскими морщинами своего лица, спросить, делая тонкий намек на толстые обстоятельства:
- Что - политическое завещание?
- Не понял, - действительно ничего не понимая, несколько озадаченный, сказал Твердохлеб.
- Ну, перед снятием и так далее. Старые слоны предчувствуют свою смерть. Ну, слоны идут на фамильные кладбища, а слоны, так сказать, политические стараются составить завещание. Не всем хватает ума, многие из них так и рассеиваются пеплом, а кто умнее - тот пробует как-то барахтаться. Мой свояк - человек не без ума. Сына не имеет, дочь пошла не туда, вот он и выбрал зятя. Пока не сняли - передать эстафету.
- Опять-таки не понял, - удивляясь такому разговору, сказал Твердохлеб. - О каком снятии может идти речь? Как вообще можно снять ученого? Откуда, с чего?
Тещин Брат посмотрел на Твердохлеба с нескрываемым сочувствием.
- Ну-ну! Молодой человек! Неужели вы так до сих пор и не знаете, что снять можно всех? Демократическое общество дает для этого неограниченные возможности. Все хотят всего, а если так, тогда не существует никаких святынь, авторитеты умирают, способности не принимаются во внимание, крупнейшие умы могут быть отправлены на пенсию, самые талантливые организаторы замещены примитивами; посредственность вытесняет гения, - и никто этого не замечает, ибо все совершается в рамках закона. Но кому я говорю? Хранителю закона? - Он уселся на ковер, подпер плечами книжный шкаф, небрежно махнул рукой за спину. - Классики! У моего шурина вся квартира набита классиками! А что в них? Одни слова. А у нас - дела. Я, к примеру, пустил три завода, руководил пятью, давал продукцию, выполнял планы, содействовал техническому прогрессу. Когда-то считался авторитетом в области вакуумной техники. Насосы и тому подобное. Природа не терпит пустоты. Торричелли и будущее человечества. Так я считал, пока был молодым. Теперь знаю одно: снимут тебя или не снимут.
- Звания человека не снимет никто, - заметил Твердохлеб.
- Звания не снимут, а должность отберут. А что человек без должности, без власти, без влияния? Оболочка. Пустота. Конец и безнадежность.
- Ольжич-Предславский не пугается этих примитивных снятий-переснятий, имея в виду уже и не тестя, а самого себя, сказал Твердохлеб. - В нем страх всего человечества: лишиться наследственности, утратить надежду и будущее. Не того ли хотят все политические деятели, которые пугают Советский Союз то новыми разновидностями бомб, то новыми конструкциями ракет? Я понимаю своего тестя, сам нахожусь в подобном состоянии, хоть, может, и не показываю этого.
И тут Твердохлеб не выдержал и рассказал Тещиному Брату об их разговоре с Ольжичем-Предславским, рассказал, хотя не только не имел на это права, но и знал, что Тещин Брат уже давно целиком погрузился в болото сплетен, пересудов, всяческих смакований и неприкрытого злорадства: дескать, того сняли, а того передвинули, а того засунули, а того отстранили. Своеобразный способ расплаты за собственные обиды.
Тещин Брат все выслушал, посочувствовал, похвалил Твердохлеба за реализм и рассудительность, еще немного посидел, затем отправился дальше в своих бесцельно-безнадежных блужданиях по профессорской квартире и, конечно же, не выдержав, рассказал все своей сестре, и теща, оставаясь до конца человеком деликатным, ночью не стала тревожить Твердохлеба, но утром улучила минуту и, прижимая к груди свои тонкие руки, зашептала:
- Теодор, неужели это правда? Неужели он вам... о фамилии и ребенке? Он совсем обезумел! Ведь ему известно, что у Мальвины никогда не будет детей! Неужели он забыл об этом? Какой позор! И какая, наконец, непорядочность!
Твердохлеб как-то не мог разделить этот тещин трагизм. Ему даже стало смешно. Ну какой он к черту Теодор, если он Федор с Куреневки, и баста. Если уж на то пошло, пусть бы назвала его Диодором Сицилийским, что ли. В этой семье, где все пронизано историей, оно, возможно, было бы уместнее. Да уж ладно. Молча поклонившись Мальвине Витольдовне, он безрадостно развел руками: мол, что тут говорить и нужно ли что-то говорить?
Брился, умывался, смотрел в окно ванной комнаты. Преимущества давнишних построек: окно в ванной, простор, удобства. Можно всю жизнь смотреть на Львовскую площадь, наблюдать изменения, происходящие на ней, и, возможно, невольно фиксировать изменения в самом себе. А площадь что? Когда-то был базар, собственно, еще совсем недавно. Затем построили неподалеку крытый рынок, а тут сделали голую площадь, на которой ставили летом поливальную технику, довольно неуклюжую, а зимой еще более неуклюже-громоздкие снегоочистительные машины. Потом кто-то надумал поставить в этом не очень просторном месте огромную "бамбулу" Дома торговли, а напротив построили Дом художника, стиснув улицу так, что ни машины, ни пешеходы не могли прорваться сквозь узкую горловину. Кто мог так проектировать и зачем? Самое дорогое в Киеве - простор. Тот самый - с зеленых гор на Заднепровье и Задесенье в бескрайность до Чернигова, Смоленска, Новгорода, а с другой стороны - в степи до самого моря. Затыкать улицы и обставлять площади, превращая их в каменные мешки, - это значит уничтожать Киев, убивать его клетка за клеткой. Лишать город его распахнутости, безудержности простора - то же, что заковывать человеческую душу в кандалы ненужных ограничений и бессмысленных запретов. Утерянные пейзажи - то же, что и утерянные человеческие души.