Галя стояла, облокотившись руками на подоконник, и с любопытством смотрела, как хорошо знакомая ей женщина из соседнего подъезда выкатывала коляску с ребенком. А ведь она даже не заметила, как эта женщина выросла. Галя только помнила, что совсем недавно, ну будто месяц назад, она была девчонкой и гоняла на велосипеде по двору.
— Думаешь, для нее великое удовольствие с утра до вечера работать: тарахтеть на машинке, готовить обед, стирать, убирать в квартире, ходить в магазин, и больше ничего. Думаешь, это для нее такое великое счастье? Ты, например, играешь в футбол для удовольствия, ходишь к товарищам для удовольствия, ездишь летом в лагерь для удовольствия! А у нее ведь ничего этого нет. Ни любви, ни удовольствия, ни отдыха. Один долг перед тобой.
Старушки, которые сидели на скамейке во дворе, окружили коляску, чтобы рассмотреть ребенка, и Галя улыбнулась, потому что вспомнила, как вроде бы тоже совсем недавно она впервые выкатила своего Юрика во двор, и эти же самые старушки вот так же окружили ее. Она, продолжая улыбаться, повернулась лицом к Сократику, и он перехватил ее улыбку и сказал деду:
— А мама любит свою работу.
— Ерунда, — возразил дед. — Это ей так кажется.
— Нет, не кажется, — сказала Галя.
— Значит, ты хочешь мне доказать, что ты только и мечтаешь, чтобы постучать на машинке? — спросил дед и, не дождавшись ответа, добавил: — И так без конца… Понимаешь, надежды-то у нее никакой нет…
Сократик догадался, что идет хитрый разговор: не для него, а для матери. Дед хотел внушить ей, что она очень несчастная. А Эфэф ему столько раз говорил, что настоящее счастье, когда хорошо всем: тебе и всем! А дед делал мать несчастной нарочно, чтобы ей трудно было отказаться от назаровских богатств. Вот чего хотел дед!
— Я сам могу убирать квартиру, — сказал Сократик. — И в магазин могу ходить. А обед можно брать в столовой. У мамы тогда будет больше свободного времени…
— А на какие шиши, позвольте вас спросить? — ловко ввернул дед.
И Сократик, припертый к стене доводами деда, понял, что наступило время борьбы, что не будет больше отсрочки и детской игры, что надо бороться за мать, за себя и даже за деда.
— Вот построим коммунизм, — сказал Сократик, — и тогда все будет по-другому…
— А, запел старую песню… Когда его построят… твой коммунизм? — И дед, упоенный победой, убежденный в своей правоте, с горящими глазами, уже не разбирая, что перед ним мальчишка, решил за компанию подцепить его покойного папашу, нанес Сократику последний, самый решительный удар: — Твой отец тоже был агитатор, а между прочим, ни копейки, ни полкопейки не оставил вам на черный день.
— Замолчи, отец, — сказала Галя. — Это не твое дело.
Она видела, как Сократик побледнел, точно его вдруг неожиданно ударили по лицу, как он круто повернулся и вышел из кухни.
— Ну ладно, ладно, замолкаю. — Дед хотел обнять внука, когда тот проходил мимо него, но Сократик вырвался.
В передней Сократик увидел какой-то сверток. Он нагнулся и надорвал бумагу: в свертке была большая электрическая дрель. Ясно: дед начал подготовку всерьез.
Сильная, быстрая электрическая дрель, она, как хороший отбойный молоток, в одну секунду прошьет стену старого дома и доберется до назаровского богатства.
20
Он выскочил из дому, чтобы позвонить Ивану. Больше Сократик не мог выжидать и раздумывать и носить эту тайну в себе. Он позвонил ему и, когда к телефону подскочила Тошка, нисколько не испугался и позвал Ивана. А та, узнав Сократика, презрительно фыркнула и бросила трубку.
«Ничего, ничего, — подумал Сократик. — Завтра все зазвучит по-другому, на новой волне». А когда он услыхал голос Ивана, то попросил его немедленно выйти. Наступил момент, когда он почувствовал себя равным Ивану. И поэтому он разговаривал с ним решительно и сурово, и уже через десять минут Иван стоял рядом с ним.
Сократик рассказал Ивану все: и про назаровские богатства, и про то, что дед купил электрическую дрель для того, чтобы взломать стену, и как бы он их не опередил.
А потом они вместе пошли к этому дому и в сумерках долго бродили вокруг него, и на душе у Сократика, несмотря на волнение, было хорошо и радостно, потому что рядом с ним ходил сам Иван.
Иногда Иван опускал ему на плечо руку, и так они кружили вокруг дома и придумывали, как им все сделать лучше, и уже переживали восторг победы. Иван стал таким добрым и великодушным, что простил Сократику его глупое хвастовство и выдумки про Кулакова-старшего и сказал, что он обязательно познакомит Сократика с отцом.
И потом Иван решил, что им совершенно незачем соревноваться с дедом и ловить момент, когда последние жильцы покинут этот дом. Совершенно незачем, а просто они завтра вместе с ребятами придут сюда и объяснят все этой Верочке и ее мужу, и те, конечно, все им разрешат, это же государственное и справедливое дело. Они взломают стену, возьмут клад и отнесут его в банк. Так делают все. Иван однажды читал в газете, как один бульдозерист, разрушая старый дом, тоже в стене нашел клад и сдал в банк.
Им обоим так понравилось это простое и ясное решение, что они готовы были прямо сию секунду приступить к делу.
21
Когда на следующий день Сократик вошел в класс, то все ребята, как один, поднялись ему навстречу. Он не ожидал, что Иван всем раскроет их тайну, и в первый момент растерялся. Но Иван ему улыбнулся и сказал:
— А, пускай все знают, дом-то они без нас не найдут. Дом мы знаем только вдвоем с тобой.
Тошка в упор посмотрела на Сократика. Это тоже уже было что-то новое. Она впервые посмотрела на него за эти дни. Вообще это было настоящее торжество, какой-то праздник, которому не было конца. На Сократика даже приходили смотреть из других классов, то и дело открывалась дверь и просовывалась чья-нибудь любопытная голова.
А после уроков его догнал Борис Капустин и спросил:
— Это правда?
— Правда, — вместо Сократика ответил Иван. — Завтра в девять. Придешь?
— А как же, — ответил Капустин.
Во всей этой истории, в этом ее стремительном разбеге Сократика беспокоило только то, что он ничего еще не сказал матери и деду. Теперь, когда об этом знали все, когда это перестало быть его тайной, ему было мучительно оттого, что он не поговорил с ними и тем самым сразу записал их в свои противники. А может быть, если бы он поговорил с ними, они согласились бы, что он прав.
Это томило его весь вечер, мешало ночью спать, и он решил открыться им, прежде чем уйдет утром к ребятам.
Мать сидела на кухне и печатала — она печатала быстро и ловко, — а на ушах у нее были надеты наушники от шума, который мешал ей работать. Дед пил чай и слушал радио.
Мать улыбнулась Сократику и спросила:
— Что тебе в воскресенье не спится?
— Надо, — ответил Сократик и от сильного волнения добавил почти шепотом: — Я иду за кладом.
Мать снова улыбнулась, и Сократик догадался, что она ничего не слышала сквозь свои наушники, а дед почему-то к его словам отнесся спокойно. Такая, значит, у него была выдержка.
— За кладом, за каким еще кладом? Романтик. — Дед глубокомысленно вздохнул. — Подрастешь, оценишь все по-новому: и людей и события. Сердце зачерствеет, чужая боль останется в стороне, а будет волновать только то, что рядом, что твое. Вот это будет волновать: свои дела, свои дети, своя квартира, может быть, своя работа.
Слова деда впивались в Сократика, как иглы: «сердце зачерствеет» — одна игла; «чужая боль останется в стороне» — вторая. Ну, а как же тогда все те люди, которые из-за других бросаются под поезда или в огонь? Как тогда врачи сами делают себе прививки, испытывая новые лекарства? Как же тогда они?
— Неправда, — сказал Сократик. — Не могут все люди быть плохими. Не могут.
— А разве это плохие люди, которые думают о себе? — сказал дед. — Ты, например, думаешь о матери и о себе. Мать думает о тебе и обо мне.