— Чего бы я ни добился в жизни, знай, что это ради тебя одной.

— Но, Жером, я тоже могу когда-нибудь покинуть тебя.

Всю душу вложил я в свои слова:

— А я не покину тебя никогда!

Она слегка пожала плечами:

— Разве у тебя не хватит сил, чтобы идти вперед одному? Каждый из нас должен прийти к Богу самостоятельно.

— Нет, все равно только ты укажешь мне верный путь.

— Зачем тебе понадобилось искать другого проводника, кроме Христа?.. Неужели ты думаешь, что мы сможем когда-нибудь стать ближе друг к другу, чем тогда, когда, забывая один о другом, мы возносим молитву Богу?

— Да, чтобы он соединил нас, — перебил я ее, — только об этом я и молю его утром и вечером.

— Разве ты не понимаешь, что бывает единение в Боге?

— Понимаю всем сердцем! Это значит, забыв обо всем, обрести друг друга в поклонении одному и тому же. Мне даже кажется, что я поклоняюсь тому же, что и ты, только ради того, чтобы обрести тебя.

— Значит, твоя любовь к Богу небезупречна.

— Не требуй от меня слишком многого. На что мне небеса, если я не смогу обрести там тебя.

Приложив палец к губам, она произнесла с торжественностью в голосе:

— Ищите прежде царства Божия и правды его.

Передавая сейчас тот наш разговор, я понимаю, что он покажется отнюдь не детским тому, кто не знает, сколько нарочитой серьезности вкладывают в свои разговоры некоторые дети. Но и что из того? Неужели же сейчас я стану искать какие-то оправдания тем словам? Ни в малейшей степени, так же как не собираюсь приглаживать их, чтобы они выглядели естественнее.

Оба мы раздобыли Евангелие в латинском переводе и уже знали наизусть целые страницы. Алиса выучила латынь вместе со мной под предлогом помощи брату, но я-то думаю, что она просто не хотела отставать от меня в чтении. И я, как следствие, отныне увлекался только теми предметами, про которые я точно знал, что они заинтересуют и ее. Если это и стало чему-либо помехой, то уж, во всяком случае, не моему рвению, как можно было бы предположить; напротив, мне тогда казалось, что она с легкостью опережает меня во всем. Просто дух мой избирал себе путь с постоянной оглядкой на нее, да и вообще все, что нас занимало тогда, все, что понималось нами под словом «мысль», чаще служило лишь предлогом к некоему единению душ, причем более изысканному, нежели обычная маскировка чувства или одно из обличий любви.

Мать моя поначалу, видимо, была обеспокоена возникшим между нами чувством, всей глубины которого она не могла пока и вообразить; однако со временем, видя, как убывают ее силы, она все более лелеяла надежду соединить нас своим материнским объятием. Болезнь сердца, от которой она страдала уже давно, давала о себе знать все чаще. Во время одного из особенно сильных приступов она подозвала меня.

— Бедный мой мальчик, видишь, как я постарела, — сказала она. — Вот так же однажды вдруг я и покину тебя.

Не в состоянии продолжать, она замолчала. Тогда я в неудержимом порыве почти выкрикнул слова, которых, как мне показалось, она и ждала от меня:

— Мамочка… ты знаешь, как я хочу, чтобы Алиса стала моей женой. — Этой фразой я, очевидно, выразил самые сокровенные ее мысли, потому что она сразу же подхватила:

— Конечно, Жером, именно об этом я и хотела поговорить с тобой.

— Мамочка, — всхлипнул я, — как ты думаешь, она меня любит?

— Конечно, мальчик мой. — И она несколько раз повторила с нежностью: — конечно, мальчик мой. — Каждое слово давалось ей с трудом, и она добавила: — Пусть Господь решит.

Наконец, когда я наклонился к ней, она погладила меня по голове, сказав: — Храни вас Бог, дети мои! Храни вас Бог обоих! — а затем впала в какое-то сонное оцепенение, из которого я уже не пытался ее вывести.

К этому разговору мы больше не возвращались; на другой день матери стало лучше, я отправился на занятия, и те полупризнания словно бы забылись. Да и что еще я мог тогда для себя открыть? В любви Алисы ко мне я не сомневался ни на мгновение, а если бы даже и возникла хоть тень сомнения, она навек исчезла бы из моего сердца после печального события, которое случилось вскоре же.

В один из вечеров моя мать тихо угасла, почти на руках у меня и мисс Эшбертон. Сердечный приступ, который унес ее, поначалу не казался сильнее тех, что бывали раньше, и тревогу мы почувствовали лишь перед самым концом, поэтому никто из родных даже не успел ее застать. Первую ночь возле нашей дорогой покойницы мы провели также вдвоем с ее старой подругой. Я очень любил мать и, помню, был очень удивлен, что, несмотря на слезы, в глубине души я не чувствовал особой печали; да и плакал я больше от жалости к мисс Эшбертон, которая была безутешна от мысли, что ее подруга, будучи намного моложе ее самой, поспешила вперед нее предстать перед Богом. Тайная надежда на то, что это скорбное событие ускорит наш с Алисой брак, была во мне несравненно сильнее, чем чувство горя.

На следующий день приехал дядя. Он передал мне письмо от своей дочери, которая прибыла вместе с тетей Плантье еще на день позже.

…Жером, друг мой и брат, — писала она, — мне так жаль, что я не смогла сказать ей перед смертью несколько слов, которые принесли бы ей то великое успокоение, коего она так ждала. Пусть же простит меня! И пусть отныне один только Бог ведет нас обоих! Прощай, бедный мой друг. Твоя, нежнее, чем прежде, Алиса.

Что могло означать это письмо? Что это могли быть за слова — по поводу которых она так жалела, что вовремя не сказала их, — если не те, где она ясно определяла бы наше совместное будущее? Впрочем, я был тогда слишком юн, чтобы немедленно просить ее руки. Да и нуждался ли я в обещаниях с ее стороны? Разве не были мы уже как бы обручены? Для близких наша любовь не являлась тайной, ни дядя, ни тем более моя мать не чинили нам никаких препятствий, напротив, дядя держал себя со мной как с родным сыном.

Пасхальные каникулы, наступившие через несколько дней, я проводил в Гавре, живя в доме тети Плантье, но завтракая и обедая почти всегда у дяди Бюколена.

Тетя Фелиция Плантье была добрейшей женщиной, однако ни кузины, ни я не были с ней в особенно доверительных отношениях. Она пребывала в какой-то вечной суете, все ее движения были отрывистыми и беспорядочными, а голос начисто был лишен плавности и выразительности; среди дня она могла, застигнув кого-либо из нас врасплох, затискать в объятиях — столь бурным было переполнявшее ее чувство привязанности к нам. Дядя Бюколен очень любил ее, но достаточно было один раз услышать, каким тоном он разговаривал с ней, чтобы мы явственно ощутили, насколько ближе ему была моя мать.

— Бедный мой мальчик, — начала она однажды вечером, — не знаю, что ты собираешься делать этим летом, но я бы хотела знать твои планы, чтобы решить, чем я сама буду заниматься. Если я могу быть тебе чем-нибудь полезной…

— Я как-то об этом еще не думал, — ответил я. — Наверное, отправлюсь куда-нибудь попутешествовать.

Она не унималась:

— Просто имей в виду, что у меня тебе будет ничуть не хуже, чем в Фонгезмаре. Конечно, если ты поедешь туда, и твоему дяде, и Жюльетте будет очень приятно…

— Вы хотите сказать, Алисе.

— Разумеется! Извини, ради бога… Поверишь ли, но я почему-то вообразила, что ты любишь Жюльетту! И только когда твой дядя все мне рассказал… примерно с месяц назад… Понимаешь, я очень люблю вас всех, но не слишком-то знаю, какие вы; мне так редко удается вас видеть!.. Я потом, я совсем не наблюдательна, у меня совершенно нет времени на то, чтобы спокойно разобраться в том, что меня не касается. Я видела, ты всегда играешь с Жюльеттой… ну, и подумала… она ведь такая милая, веселая.

— Да, я до сих пор охотно играю с ней, но люблю все же Алису…

— Ну и прекрасно! Замечательно, люби на здоровье… Я же пойми, просто почти совсем не знаю ее, она такая молчаливая, не то что ее сестра. Но уж если ты выбрал именно ее, то наверняка у тебя были на то какие-то веские причины.

— Но, тетя, я вовсе не выбирал ее, чтобы полюбить, и мне даже в голову не приходило, что нужно иметь какие-то причины, чтобы…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: