Нашему обществу переломали руки и ноги и теперь сращивают их под прямым углом
— Сергей Георгиевич, отклики на ваши выступления, адресованные вам, я обычно вам и передаю. Но есть и такие, которые адресованныы редакции. Скажем, просят люди, чтобы газета чаще печатала ваши статьи. Вот Лидия Александровна Курапова, инженер-металловед из Волгограда и, как она сама отрекомендовалась, "совок" до мозга костей, но горжусь своей страной, ее прошлым и всем ей обязана", отмечает: "Эти статьи — о моей головной и сердечной боли, поразительная идентичность ощущений". Ветеран Великой Отечественной, член КПСС с 1940 года Георгий Михайлович Рожков предлагает опубликовать свои воспоминания о гибели вашего отца — видного китаеведа, профессора МГУ, добровольцем ушедшего на фронт. Многие спрашивают о вашей биографии, и я уж сразу скажу, что вам в этом году исполнится 55 лет, что вы — профессор-химик, работающий в Российской академии наук и волею своего сердца занесенный в самую злободневную политологию; что вы в совершенстве знаете испанский язык, а также еще и английский, регулярно выступаете с лекциями в Испании, выступали в Мексике, Бразилии, на Кубе, в США. Есть, впрочем, и масса других вопросов…
— Надеюсь, смысл разговора — не моя персона, а что-то общее. А я как бы удобный носитель этого общего, т.к. сильно "раскрылся" через статьи. Но прежде хочу сказать спасибо тем читателям, кто мне писал, и попросить прощения у тех, кому не ответил. Писать письма ведь труднее, чем статью. И самое важное, что я увидел, получая много писем: во всех уголках живет много людей с поразительно ясным мышлением и замечательно образным языком. Мне совестно, что пишу и пишу — а столько людей многое продумали глубже меня и выразили сильнее. Но я уже поднаторел, "внедрился" в газету. Буду служить чем-то вроде рупора — и друзей и незнакомых. Сегодня авторство не важно.
— Ваши статьи в "Правде" вызывают отклик и в то же время вопрос: как определить Вашу позицию? Вы, вроде, коммунист, но с какой-то новой философской базой и новым языком. Нет ли тут какого подвоха?
— К несчастью, в момент душевной смуты нельзя не обмануть ожиданий даже близких людей. Много друзей во мне разочаровались — я ведь был критиком нашего социализма (но не диссидентом), а сейчас непримиримый "антилиберал". Мне не пришлось сжигать никаких кумиров, но поумнеть (вернее, стать менее глупым) пришлось. Отказаться от советской наивности и доверчивости. Хотя она была огромной ценностью нашего народа, духовной роскошью жителей России. Жить, не будучи "начеку" — это роскошь.
Насчет философии — мне кажется, я влился в тот поток коммунистов, которые не отказались, а преодолели марксизм-ленинизм, пошли дальше. И это — совсем иное, чем ревизионизм западных социал-демократов или наших либералов. Пока у нас была надежная держава, мы могли не заботиться о философии и обходиться суррогатом, который наше общество, по сути еще крестьянское, объяснял неправильно. Наши настоящие культурные устои держали нас и под шелухой идеологии, ибо была подпорка советского государства. Но это нам и дорого обошлось — мы ничего не поняли, когда "друзья" подпиливали эту подпорку. Сейчас мы выбираемся из-под обломков, в ранах. И прежде всего должны "восстановить голову". Слава Богу, лучше сохранилась голова у деревенского жителя, а то и хлеба не было бы. Но его за это и сильнее всего сегодня бьют реформаторы.
А язык — это просто возврат к нормальному русскому языку. Я представляю, как бы объяснил то, что происходит, мой дед — и стараюсь так и написать. Правда, ради экономии места приходится немного коверкать язык, убирать длинные слова. Стиль, конечно, страдает.
— Что же, все-таки, определило эту возможность представить себе, "как сказал бы дед"? Ведь идеология заставляла говорить иначе.
— Я старался от нее защититься, хитрил. Радио не слушал, а если читал газету, искал изъяны и противоречия. Человек не беззащитен. Да и повезло в жизни. Трудности не были непереносимыми, а мои грехи были достаточно тяжелы, чтобы грызла совесть, но не так тяжелы, чтобы она меня сожрала. Боюсь, что перестройка так легко удалась потому, что у большинства, особенно у молодежи, совесть была чиста — и душа обленилась.
— Что же Вы такого натворили, если не секрет?
— Это не важно, а то и смешно. А почему раскаяние во внешне малом проступке предопределяет жизнь — неизвестно. Впрочем, одно событие поучительно. В школу, тогда мужскую, я пошел после войны. Учительница у нас была фронтовик, жизнь тяжелая. И бывало, она уходила с урока по делам, а меня оставляла вести урок, уже в третьем классе. Я и впал в соблазн власти. Стал наказывать ребят, даже выгонял из класа. Спасибо, друзья меня спасли — попросили старшеклассников, те как-то догнали меня и измолотили. А потом и тени вражды не было. Хотя тогда накинулся на друзей: чего ябедничаете! Но ты же, — говорят — нас совсем замучил. У нас тогда идея права вытекала из правды. Что и называют тоталитарным мышлением.
— Так что вы с проблемой тоталитаризма столкнулись в детстве?
— Именно — и потом всегда о ней думал. Мало что на свете было так оболгано и опошлено, как советский тоталитаризм. Повторяют, как попугаи: это — тот же фашизм. Чушь. Фашизм — тоска одиноких людей, связанных на время искусственной солидарностью, круговой порукой темных инстинктов и трагической судьбы "сверхчеловека". Воля к смерти и радикальный антихристианизм. Наш большевизм, даже в его крайнем варианте Чевенгура, был ересью православия — ересью "избыточной" (и потому ранящей) любви. Но он весь был устремлен вперед, к жизни, наполнен оптимизмом. И учил он нас доброму и высокому, за уши вверх тянул. Мы могли ввести эту ересь в берега, да не хватило времени — элита выродилась раньше. Но это — особая тема.
— А какие образы нашего тоталитаризма Вы считаете верными?
— Не образы палача. Это — инструмент, он сути не раскрывает (хотя когда мучают людей, все остальное может показаться неважным). Суть нашего тоталитаризма, как я его понимаю, поясню образами кино. Назову три образа. Майор Жеглов ("Место встречи изменить нельзя") — он совершенно правильно был назван в "Литературной газете" выразителем идеи тоталитаризма. Преподаватель Криворучко ("Подранки"), который бьет ребенка, а потом плачет. Контуженный военрук ("Зеркало"), который беззащитен против издевательств маленького интеллигента, еле ходит, но успевает броситься на подкинутую им учебную гранату. Интеллигенция не вняла этому откровению Тарковского, сделанному до перестройки.
— Но все это образы, связанные с войной, с чрезвычайным положением. А как же выглядел большевизм в благополучное время?
— Похоже, он был к нему не приспособлен и потерпел крах. Мне наш советский строй напоминает семью, в которой родители прошли очень суровое детство и тяжело работали всю жизнь. И хотят, чтобы сыночек насладился радостями жизни. Но не хватает культуры и силы духа воспитать сыночка без помощи такого стихийного воспитателя, как беда — он вырастает свиньей и в конце концов выгоняет стариков из дома. Ведь те, кто пережил войну, именно так воспитали нынешнее молодое поколение. Не может же не понимать про себя наша молодежь, что все их кожаные куртки и видеомагнитофоны — это кусок хлеба, вырванный изо рта у стариков. Жалко ужасно этих ребят и девушек, введенных в соблазн, ждут их большие беды, и вина во многом на моем поколении. Были советские люди в целом слишком мягкими, слишком демократами, без кавычек. Это — ересь того же рода. Чуть полегчало — и они размыли устои необходимого авторитаризма и в семье, и в обществе. Улеглись, как Иванушка, на печи.
— Вы разочарованы в самой идее демократии?
— Это — трудный вопрос, и можно высмеять любой ответ на него. В проблеме множество слоев. Последние лет тридцать я прожил, мысля как демократ, а сейчас одолели сомнения. И не из-за демократа Глеба Якунина, это мелочь. Все больше возникает подозрений в том, что демократия понемногу тянет человека к фашизму. Разумеется, цивилизованному, без примитивного нацизма. А причина — в вытравлении того, что теологи называли "естественным религиозным органом" — способности чувствовать вечное, свою ответственность перед миром, уважение и любовь. Взамен нарастает тяга к упрощению, к разделению — то, что психолог Фромм назвал "некрофилией".