— Ну и что?
— Не подниму. Для меня нет хуже — доклады делать.
— Подберите литературу...
— Зачем же рассказывать то, что всем известно?
Он все еще пытался соединиться с кем-то по телефону. Потом подумал и назвал в трубку номер.
— Сергей Миронович, — сказал он подтянутым военным голосом. — Докладывает Бодунов из уголовного розыска. Разрешите две минуты... Лично? Сейчас? Слушаюсь...
Положил трубку, усмехнулся и сказал:
— Он такой. Не на той неделе, а сейчас. Ждите!
Натянул реглан и уехал. В соседней комнате Берг спрашивал старуху, которая написала жалобы в несколько инстанций на ту тему, что у нее украли шесть говорящих попугаев и никто не обращает на ее горе внимания. В другом, затененном углу комнаты сидел здоровенный парень в ватнике и чем-то шелестел.
Я взял газету и сел за стол Рянгина.
— Вкусно-то! — сказал здоровяк. — Ах, хорошо, ах, люблю...
Я посмотрел на него: он отрывал от листа бумаги кусочки и жевал их.
— Мои попугаи записаны в книгу Мараджера, — трещала старуха. — Их употребляли на засъемки в кино. Моего Киви нарисовал художник Ясенский-Худилевич, его замечательные литографии...
— А я Бобик, — сказал здоровяк. — Меня засадили в тюрьму, а я — психованный.
Он вдруг подошел ко мне и велел:
— Почешите Бобику животик! Гражданин сурьезный чайничек-начальничек. Заблошел Бобик! Гр-р-р, вау-з-з... — непохоже зарычал он. — Укушу чайничка!
Мне стало жутковато.
— Берут несчастного инвалида психической травмы, — опять заныл здоровяк, и я увидел, что его лицо вовсе не толстое, а опухшее, что глаза у него больные, что заключен в тюрьму больной человек.
— Бумажечки хочешь пожевать?
Я выскочил в коридор. Навстречу шел веселый, всем довольный Бодунов.
— Там сумасшедший, — сказал я, — собакой лает. Ест бумагу. Разве можно держать в тюрьме сумасшедших?
Когда мы вошли, старуха изображала крик своего главного попугая, а сумасшедший, сев на пол, чесался как собака.
— Муля, — сказал ему Бодунов, — ну как же тебе не совестно?
Муля вскочил, вытянулся по стойке «смирно», сказал задушевным басом:
— Приветствую вас, гражданин начальник. Нет, я ничего такого... Развлекался помалости. Они молоденькие, — он кивнул на меня, — глядят — пугаются. Дай, думаю, поиграю. Ну как ваша-то жизнь проходит, как здоровьичко?
— Работаем, ловим вас, жуликов, помаленьку...
— Да, с нами нервы нужны и нервы...
В своем кабинете Бодунов сказал:
— Доложил про это отношение к таким ребятам, как Рыбников, товарищу Кирову, прямо скажу, не удержался, все выложил. Под стенограмму.
Густой румянец залил его крепко выбритые щеки, с веселым гневом он добавил:
— Звонят сейчас телефоны по нашему городу, ох, звонят. А это еще артподготовка. Не любит Сергей Миронович, чтобы человека обидели! Не переносит.
Зазвонил телефон, Бодунов взял трубку, сказал, подмигнув мне:
— Нашелся, товарищ Кузмиченко? А я тебе третий день названиваю — никак не соединиться. Дел у тебя, голубчика, много? Ну, конечно, сочувствую, директор завода. А ничего особенного. Ага. Рыбников Александр. Подмахнул не читая? Между прочим, ты не обижайся, но в восемнадцатом, когда я еще в бандотделе ВЧК работал, мы одного такого «не читающего» расстреляли. Вот именно...
Он вдруг вспыхнул и закричал:
— В шею из партии! В толчки! Вон! Мы годы тратим, чтобы человека вытащить, на путь поставить, мы за него рискуем, мучаемся, ночи не спим, а такие чинуши, не читая... Нет, я еще и на активе выступлю, у меня, Кузмиченко, хватка мертвая. Откуда? Я доложил лично.
Вскоре заявился Свисток — отмытый, томный, важный. Бодунов сказал ему спокойно и уверенно:
— Езжай, Саша, в свое общежитие.
— Пустят?
— Сказано — езжай. Завтра выйдешь на работу.
— А пропуск в завод...
— Пропуск будет.
— А...
— Ни пуха, ни пера, Саша...
— Но ведь, гражданин начальник...
— Я тебе не начальник. Я тебе Иван Васильевич. Завтра же и аванс получишь, не забудь три рубля... А директора увидишь — Кузмиченку Степана Данилыча, привет ему от меня, теплый привет, так и скажи. Теплый...
Рыбников ушел, опять зазвонил телефон.
— Сегодня же выеду, — сказал он в трубку. — На Мурманск в одиннадцать, по-моему.
Хитрая улыбка появилась на его лице,
— Будет сделано, — сказал он сияя. — Обязательно. Нет, зачем же, если это Ложечкин — я его живым привезу.
Все еще чему-то радуясь, он сказал:
— Недели на две, не меньше, бандитов ловить.
И не выдержал — проговорился:
— Доклад-то не я буду делать.
— Как так?
— Очень просто! Бандитов поеду ловить. А тут пей воду из графина, проси продлить регламент — нет, это не по моей части...
Раз в две, в три недели совершалось убийство. Преступник стрелял своей жертве в затылок, потом снимал шубу, костюм, забирал бумажник, часы; иногда тело закапывал сам же убийца.
По Ленинграду пошли зловещие слухи, количество убитых преувеличивалось в сотни раз, шепотом рассказывали сначала о банде, потом о бандах, наконец о целом «отряде» грабителей под командованием какого-то преступника по кличке Чума.
Уголовный розыск лихорадило, люди не спали, невыспавшихся, издерганных, не успевших даже попить чаю, их созывали на внеочередные совещания, где такое же замученное и издерганное начальство предлагало уже принятые меры к исполнению и исполненное к неукоснительному руководству.
В эти трудные времена приехал в Ленинград работать некто Т. Я не называю его фамилию, потому что погиб он смертью солдата в дни Великой Отечественной войны и, быть может, этим хоть отчасти смыл позор, который заклеймил имя Т., — заклеймил многими его предыдущими делами.
Рыжий, энергичный, размашистый, умеющий элегантно прихвастнуть и своими заслугами, и заслугами дальних, но известных родственников, Т. через несколько дней после своего первого появления в розыске «взял» таинственного убийцу и даже продемонстрировал его — маленького, дрожащего, низколобого, длиннорукого дегенерата, успевшего сознаться в своих страшных преступлениях. Да, он стрелял, раздевал, продавал, закапывал, конечно, он все подтверждает, так именно и было.
В эту пору ко мне уже «притерпелись» в уголовном розыске. Я был то ниспосланное богом или чертом наказание, бороться с которым было бессмысленно. Мне никто ничего не показывал, мне никогда ничего не демонстрировали. Если я присутствовал — меня не замечали. Мне это было, впрочем, удобно, хоть и несколько унизительно. Мне дозволялось «сосуществовать» с ними, но не на равных. Например, они обменивались мнениями, я же должен был помалкивать, потому что если я вдруг заговаривал, то на меня смотрели с изумлением.
Когда Т. показал мне убийцу, я пришел к Бодунову и с интонацией, которую и по сей день не могу вспомнить без острого чувства ненависти к себе, произнес:
— А Т. его посадил! Изобличил и посадил!
— Кого?
— Которого вы ищете.
— Разве?
— А вы не знаете? Он уже и сознался во всем. Я сам с ним говорил. Лоб — вот такой, сам вот эдакий, смотреть и то страшно.
— Скажите пожалуйста! — удивился Бодунов.
— Разве вы не верите?
— В нашем деле на «верите — не верите» далеко не уедешь...
— А Т. говорит — интуиция. Он еще говорит...
— Говорит Т. красиво! — сказал Бодунов. И нельзя было понять, что кроется за этим «красиво».
В этот день произошло еще одно убийство. Было ясно, что действовал тот же преступник, которого Т. «повязал» и который сейчас сидел «за ним» в камере 16 тюрьмы предварительного заключения. А это было по меньшей мере странно. Т. объяснил мне, что его подследственный, разумеется, действовал не один — это мстят за его арест.
— Скажите пожалуйста, — опять подивился Бодунов моему рассказу.
За эти дни Иван Васильевич осунулся, в бригаде почти не бывал. А если сидел у себя за столом, то вместе с Чирковым вычерчивал какие-то схемы. И вновь вся седьмая бригада разъезжалась по разным направлениям, по паркам и заиндевелым пригородам Ленинграда, по полустанкам и дачным местностям, по рынкам и толкучкам, по пивным, по чайным и буфетам.