— Допустим.
— Тут и допускать нечего — все понятно. А есть второй вариант...
— Это какой же вариант? — опасливо спросил Сапрыкин, ожидая от Жеглова в любой момент подвоха.
— Ты мне рассказываешь про одну вещичку — как, когда, при каких обстоятельствах и где она попала к тебе, — и я сам, без Мурашко, оформляю твое дело, получаешь за свою кражонку два года и летишь в «дом родной» белым лебедем. Понял? — внушительно спросил Жеглов.
— Понял. А про какую вещичку?
— Вот про эту, — достал Жеглов из кармана золотой браслет в форме ящерицы.
Сапрыкин посмотрел, поднял взгляд на Жеглова, покачал головой:
— Ну скажу я. А откуда мне знать, что ты меня снова не нажаришь?
— Что же мне, креститься, что ли? Я ведь в бога не верю, на мне креста нет. По-блатному могу забожиться, хотя для меня эта клятва силы не имеет...
— А можешь?
— Ха! — Жеглов положил одну руку на сердце, другую на лоб и скороговоркой произнес:
И белозубо, обворожительно засмеялся, и Сапрыкин улыбнулся, и никому бы и в голову не могло прийти, загляни он сюда случайно, что полчаса назад один из них волок другого, визжащего и отбивающегося, прямо в тюрьму!
— Так верить можно? Не нажаришь? — снова спросил Кирпич.
— Ну, слушай, ты меня просто обижаешь! — развел руками Жеглов. — Я никогда не вру. А что касается кошелька, то мы-то с тобой знаем, что это ты его увел, а я просто обошел некоторые лишние процессуальные формальности. Ты из-за этого мне должен доверять еще больше...
— Ну, значит, так: браслет этот чистый. Он его у меня в карты выиграл. В полкуска я его на кон поставил...
— А ты его где взял?
— Тоже в картинки — несколько дней назад у Верки Модистки банчишко метнули. Вот я его у Фокса и выиграл...
— А что, у Фокса денег, что ли, не было? — спросил Жеглов невозмутимо, и я обрадовался: по тону Жеглова было ясно, что Фокса этого самого он хорошо знает.
— Да что ты, у него денег всегда полон карман! Он зажиточный...
— Зачем же на браслет играл?
— Не знаю, как у вас в уголовке, а у нас в законе за лишние вопросы язык могут отрезать.
— А сам как думаешь?
— Чего там думать, зажуковали где-то браслет, — пожал плечами Сапрыкин, и его длинное лицо с махонькими щелями-глазками было неподвижно, как кусок сырой глины.
— Ну а тебе-то для чего ворованный браслет?
Сапрыкин пошевелил тяжелыми губами, дрогнул мохнатой бровью:
— Так, между прочим, я его не купил — выиграл. И тоже не собирался держать. Думал толкнуть, да не пофартило, я его и спустил дурачку Копченому. А он что, загремел уже?
Жеглов пропустил его вопрос мимо ушей, спросил невзначай:
— Фокс у Верки по-прежнему ошивается?
— Не знаю, не думаю. Чего ему там делать! Сдал товар и отвалил!
— Ну уж! Верка разве сейчас берет? — удивился Жеглов. Я взглянул на него и ощутил тонкий холодок под ложечкой: по лихорадочному блеску его глаз, пружинистой собранности догадался наконец, что Жеглов понятия не имеет ни о какой Верке, ни о каком Фоксе и бредет сейчас впотьмах, на ощупь.
— А чего ей не брать! Не от себя же она — для марвихеров старается, за долю малую. Ей ведь двух пацанят кормить чем-то надо...
— Так-то оно так, — облегченно вздохнул Жеглов. — Скупщики краденого подкинут ей на житьишко, она и довольна — процент за хранение ей полагается. Да бог с ней, несчастная она баба!
И я от души удивился, как искренне, горько, сердобольно пожалел Жеглов неведомую ему содержательницу хазы.
— Скажи-ка, Сапрыкин, ты как думаешь — Фокс в законе или он приблатненный? — спросил Жеглов так, будто после десяти встреч с Фоксом вопрос этот для себя решить не смог и вот теперь надумал посоветоваться с таким опытным человеком, как Кирпич.
— Даже не знаю, как тебе сказать. По замашкам он вроде фрайера, но он не фрайер, это я точно знаю. Ему человека подколоть — как тебе высморкаться. Нет, он у нас в авторитете, — покачал длинной квадратной головой Сапрыкин.
Без четверти девять Жеглов отправил Сапрыкина с конвоем и велел опергруппе загружаться в «фердинанд».
— Поедем в Марьину Рощу, к Верке Модистке, — сказал он коротко, и никому в голову даже не пришло возразить, что время позднее, что сегодня суббота, что все устали за неделю, как ломовые лошади, что всем хочется поесть и вытянуться на постели в блаженном бесчувствии часиков на восемь-девять. Или хотя бы на семь.
Все расселись по своим привычным местам на скользких холодных скамейках автобуса. Жеглов с подножки осмотрел группу, как всегда проверяя, все ли в сборе, махнул рукой Копырину, тот щелкнул своим никелированным рычагом-костылем, и «фердинанд» с громом и скрежетом покатился.
Жеглов сел рядом со мной на скамейку, и было непонятно, дремлет он или о чем-то своем раздумывает.
Шесть-на-девять устроился с Пасюком и рассказывал ему, что точно знает: изобретатели открыли прибор, который выглядит вроде обычного радиоприемника, но в него вмонтирован экран — ма-аленький, вроде блюдца, но на этом экране можно увидеть передаваемое из «Урана» кино. Или концерт идет в Колонном зале, а на блюдце все видно. И даже, может быть, слышно.
Пасюк мотал от удовольствия головой, приговаривал:
— От бисова дытына! Ну и брешет! Як не слово — брехня! Ой, Хгрышка!..
И снова повторял с восторгом:
— Ой брехун Хгрышка! Колы чемпионат такой зробят, так будешь ты брехун на всинький свит!
Шесть-на-девять кипятился, доказывая ему, что все рассказанное — правда, а он сам, Пасюк то есть, невежественный человек, не способный понять технический прогресс.
Жеглов спросил медленно, как будто между прочим:
— Ты чего молчишь? Устал? Или чем недоволен?
Я поерзал, ответил уклончиво:
— Да как тебе сказать... Сам не знаю...
— А ты спроси себя — и узнаешь!
Я помолчал мгновение, собрался с духом и тяжело, будто языком камни ворочал, сказал:
— Недоволен я... Не к лицу нам... Как ты с Кирпичом...
— Что-о? — безмерно удивился Жеглов. — Что ты сказал?
— Я сказал... — окрепшим голосом произнес я, перешагнув первую, самую невыносимую ступень выдачи неприятной правды в глаза. — Я сказал, что мы, работники МУРа, не можем действовать шельмовскими методами!
Жеглов так удивился, что даже не осерчал. Он озадаченно спросил:
— Ты что, белены объелся? О чем ты говоришь?
— Я говорю про кошелек, который ты засунул Кирпичу за пазуху.
— А-а! — протянул Жеглов, и когда он заговорил, то удивился я, потому что в один миг горло Жеглова превратилось в изложницу, изливающую не слова, а искрящуюся от накала сталь: — Ты верно заметил, особенно если учесть твое право говорить от имени всех работников МУРа. Это ведь ты вместе с нами, работниками МУРа, вынимал из петли мать троих детей, которая повесилась оттого, что такой вот Кирпич украл все карточки и деньги. Это ты на обысках находил у них миллионы, когда весь народ надрывался для фронта. Это тебе они в спину стреляли по ночам на улицах. Это через тебя они вогнали нож прямо в сердце Векшину!
Ну и я уже налился свинцово-тяжелой злой кровью:
— Я, между прочим, в это время не на продуктовой базе подъедался, а четыре года по окопам на передовой просидел, да по минным полям, да через проволочные заграждения!.. И стреляли в меня, и ножи совали — не хуже, чем в тебя! И, может, оперативной смекалки я начисто не имею, но хорошо знаю — у нас на фронте этому быстро учились, — что такое честь офицера!
Ребята на задних скамейках притихли и прислушивались к нашему напряженному разговору. Жеглов вскочил и, балансируя на ходу в трясущемся и качающемся автобусе, резко наклонился ко мне:
— А чем же это я, по-твоему, честь офицерскую замарал? Ты скажи ребятам — у меня от них секретов нет!