— Тараскин, сумку!
Коля нырнул под стол и достал из клеенчатой хозяйственной сумки бутылку шампанского. Шампанского! Я его давненько не видел. Толстая зеленая бутылка с серебряным горлом и закрученной проволокой пробкой перелетела через стол и плотно легла Жеглову в ладонь. Мгновение он мудрил с пробкой, и она вылетела с негромким пистолетным хлопком, золотистое вино рванулось, бурля, по граненым стаканам, в каждом стакане бушевала буря пузырьков — во мне вот так же бушевала сейчас радость.
— За праздник! За нас! За тех, кого нет с нами! — поднял стакан Жеглов...
Я только пригубил свой стакан и придвинул его ближе к Варе — там всего-то ничего было налито, и мне хотелось, чтобы ей досталось чуть больше, я ведь мог и водки хлопнуть. И еще меня томила мысль, что, может быть, правда есть в поверье: если пить из одного стакана, то можно узнать тайные мысли; и мне мечталось, чтобы Варя узнала все мои мысли о ней и ничего бы мне не надо было говорить ей о счастливом найденыше и наших пяти сыновьях.
Пришел Боря Шилов приглашать Варю на танцы, но Жеглов упредил его, строго сказав:
— У тебя, Шилов, компас есть? Вот и иди, и иди, и иди...
И сам повел Варю танцевать вальс. Я смотрел на них и мучился даже не от ревности, а оттого, что Варя сейчас весело хохочет в объятиях Жеглова и он чего-то ей на ухо говорит и говорит... А как он умеет говорить, я знаю, и лучше было бы, чтобы Варя сейчас была со мной, потому что я-то еще ничего не успел ей сказать обо всех планах, которые одолевали меня сегодня вечером...
Ослепительно и незаметно промчалось время, смолкла музыка, погасли огни, разошелся народ, и уже в раздевалке Жеглов сунул мне в руки пакет:
— Держи, может быть, сгодится. Меня сегодня дома не будет... — И куда-то умчался, не попрощавшись с Варей. Я разодрал угол пакета и увидел, что в нем бутылка шампанского.
Дождь кончился, только ветер носил водяную пыль и горьковатый запах мокрых деревьев. Желтые лампочки иллюминации засвечивали серый рваный подзор низких облаков, и от этого колеблющегося света лицо Вари было бледно и прозрачно. С шипением вспарывали лужи редкие автомобили, и этот трескучий шорох еще сильнее подчеркивал тишину, непроницаемо-ватную, как замершая у моих губ клубочками пара немота. И воздух затвердел, как желто-серый натек на сосне.
Мы дошли до Лесной улицы, где была остановка трамвая, и мне надо было что-то сказать, что-то сделать, потому что если Варя перейдет на другую сторону дороги, это путь к ее дому, а если мы останемся здесь, то это маршрут ко мне. Но я будто окаменел, я не мог рта раскрыть, во мне все тряслось от напряжения, от ужасного волнения — я так хотел сказать Варе, что не могу больше жить без нее! И не мог произнести ни слова...
От Савеловского вокзала показался красный завывающий трамвайный вагон. Я взял Варю за руку, я весь подался к ней, но она, не глядя на меня, сказала негромко:
— Не надо ничего говорить, Володя. Я знаю все...
В трамвае было полно свободных мест, но мы стояли на задней площадке, на всех перекрестках и поворотах нас нещадно мотало из стороны в сторону, я крепко прижимал к себе Варю. Полыхала неживым пронзительным светом над головой синяя длинная лампа, а Варя чуть слышно шептала мне:
— Когда я была маленькая, я перед праздниками старалась пораньше лечь спать, чтобы проснуться — и праздник уже наступил. Володя, милый, я все время сейчас как перед праздником, как перед полетом, как перед удачей. Володя, любимый, я хочу закрыть глаза и проснуться счастливой. Господи, какая радость — жить накануне счастья...
И оттого, что ее волосы были на моем лице и совсем рядом был мерцающий полумрак ее морозных серых глаз, которые казались сейчас сине-зелеными, оттого, что я слышал биение ее сердца под своей рукой, трамвайная площадка казалась мне огромными качелями. Счастье было острым, как боль.
Я не зажигал света в комнате, мне не хотелось, чтобы Варя видела холостяцкую убогость нашего жилья. И мне помогали машины на улице — они настырно вламывали в комнату молочно-белые дымные сполохи своих фар, и по комнате носились — со стены на потолок и в угол — голубоватые размытые пятна, рвавшие тьму в клочья.
На стуле тихо шипело в стаканах шампанское. И так же тихо дышала на моей руке Варя, и я боялся шевельнуться, чтобы не разбудить ее, и я смотрел все время на ее тонкое лицо, и сердце мое рвалось от нежности, благодарности и надежды, что с этой девочкой мы проживем вместе сто лет, усыновим нашего найденыша и вырастим пять сыновей, которые в какие-то сроки выйдут на улицы моего огромного города, Города Без Страха, и то, чем занимался много лет их отец, будет им казаться удивительным и непонятным. Они и знать не будут, чего стоило, чтобы на этих улицах, где они гуляют со своими девочками, томимые нежностью и предчувствием завтрашнего счастья, никто никого не боялся, не ловил и не убивал. Им будет казаться, что Эра Милосердия пришла к людям сама — естественно и необходимо, как приходит на улицы весна, и, наверное, не узнают они, что рождалась она в крови и преодоленном человеческом страхе...
Я лежал неподвижно, слушал тихое Варино дыхание, и перед моими глазами проплывали лица — сержант Любочкин, взорвавшийся на заминированном лазоревом лугу, и звероватая цыганская рожа штрафника Левченко, с которым мы плавали через Вислу за «языком», и круглое детское личико Васи Векшина, которого бандит приколол заточкой к лавке на Цветном бульваре, и все те бесчисленные люди, которых я успел порастерять за свои двадцать два года, и не давала мне покоя, волновала и пугала мысль — почему мне одному из них досталось все счастье, а им ничего?..
Я слышал в ночи бесшумный гон времени, и в счастье моем появился холодок неприятного горького предчувствия, тонкая горчинка страха: что-то должно со мной случиться, не может человек так долго и так громадно быть счастлив.
— Варя, давай сегодня поженимся...
Она помолчала немного и, все так же не открывая глаз, ответила:
— Давай, мой родной. Мне так хорошо с тобой, хороший мой...
Я засмеялся счастливо, освобожденно и спросил:
— Варюша, а что же мне подарить тебе на свадьбу? Ведь на свадьбу надо что-нибудь очень хорошее подарить невесте...
Она обняла меня за шею, улыбнулась; я видел, как шевельнулись ее мягкие губы:
— Ты мне подарил себя...
— Ну-у, тоже подарок!
— Ты еще ничего не понимаешь, — сказала она, закрывая мне рот ладонью. — Когда-нибудь ты поймешь, почему я тебя полюбила.
Она положила мне голову на грудь, поцеловала в подбородок и сказала:
— Мы сами не очень-то знаем цену нашим подаркам. Лет сто назад далеко отсюда, в городе Париже, жил студент-музыкант, который очень любил девушку. Но эта девушка почему-то вышла замуж за его друга, и студент подарил им на свадьбу марш, который он написал перед венчанием в церкви Оноре Сен-Пре, — денег на другой подарок все равно у него не было...
— И что?
— Он преподнес подарок невестам всего мира.
— А как звали студента?
— Его звали Феликс Мендельсон-Бартольди...
Мы пришли в загс к открытию. В помещении, сером, неприбранном, было холодно, стекло в одном окне вылетело, и фрамугу заколотили фанерой. Уныло чах без воды пыльный фикус. Пожилая тетя с ревматическими пальцами спросила нас строго:
— Врачевание или регистрация смерти?
Варя засмеялась, а я суеверно сплюнул через плечо.
— И совсем нечего смеяться! — нравоучительно сказала тетя. — С каждым может случиться...
— Мы на брачевание, — сказала Варя, смеясь своими огромными глазами, и лицо у нее было розовое с холода, свежее, такое отдохнувшее: и следа не осталось теней под глазами, только заметны были маленькие веснушки на переносице.
— Тогда после праздника приходите. Инспектор сейчас болеет, а я только по регистрации смерти...
— А почему же у вас такое странное распределение? — спросила Варя.
— Потому как со смертью не подождешь, документ срочно родным нужен. А со свадьбой и подождать можно, пока инспектор выздоровеет. Он вас и запишет по всей форме, как поп в церкви...