Кто ты? Что ты делаешь возле меня? На что смотришь?
И он вполне мог их понять.
— Я поговорил со всеми тремя.
Свен Сундквист шел точно так же, как он сам, стараясь двигаться по указанному Крантцем маршруту. Гренс слушал, кивал, ждал подробностей.
— Они все — и охранник, и начальник смены, и врач — трогали одеяла. Как мы и думали. А возможно, трогали и тело.
Эверт Гренс знал, что для Свена невыносимо находиться рядом с трупами. Младший коллега слишком любил жизнь, ключом кипевшую вокруг него. По крайней мере, Гренс привык думать, что такие люди, как Свен, не могут примириться со смертью. Поэтому разделение труда на первом этапе расследования убийства с годами сложилось само собой. Свен вел допросы вдали от места преступления, тогда как он сам вел дознание в непосредственной близости от погибших.
— Я предупредил, что у них возьмут отпечатки пальцев и ДНК для возможного последующего исключения.
Свен Сундквист стоял в нескольких метрах от койки, Эверт Гренс — между ним и трупом. Гренс заслонял тело, так что Свен Сундквист не видел безмолвного рта и пустых глаз. Он с благодарностью посмотрел на своего начальника.
— Одеяла упакованы в пакеты и полчаса назад отправлены в Линчёпинг, в Государственную экспертно-криминалистическую лабораторию, для анализа. А тело…
Он замолчал.
Эверт Гренс нечаянно подался в сторону. И Свен Сундквист увидел труп. Не мог не увидеть.
Его взгляд впервые скользнул по ее лицу, по ямам. Он видел ее лишь мельком, когда они пришли сюда, а после старательно смотрел в сторону. Но теперь будто прилип к ней взглядом и не мог оторваться.
— Кажется…
— Я позабочусь о трупе, Свен. Тебе незачем здесь оставаться.
— Эверт… кажется, я узнаю ее.
Кресло было мягкое, от подушки сиденья и до верха спинки, до самых плеч. В нем можно утонуть, спрятаться; красная кожаная обивка пахла новизной и роскошью. Она громко хихикнула. Если б кто заглянул сейчас в эту комнату! Темный туннель в семнадцати метрах под асфальтом, воздух пропитан запахом поддонов и технического спирта. Бетонное помещение за железной дверью, с тонкими матрасами и желтыми больничными одеялами на полу. И девочка с сажей на лице, вполне всем тут довольная.
Она снова хихикнула.
Девочка, сидящая в кресле.
В новеньком кресле стоимостью тридцать тысяч крон, которое Лео три ночи назад забрал из кабинета одного из начальников школьного ведомства.
Она так и не поняла, как он умудрился протащить его из тамошнего подвала, что на углу Альстрёмергатан и Фридхемсгатан, через канализационный коллектор, именно там очень узкий, а потом сюда, по длинному соединительному коридору.
У нее был день рождения, и она пожелала в подарок кресло.
Она слегка покачивалась взад-вперед, пыталась успокоиться. Смотрела на него, он опять спал, почти у ее ног, и будет спать долго, после ночных-то странствий.
Она хотела опять хихикнуть. Это ведь так здорово. Но не получилось.
Ненавидела она один-единственный день.
Ей не хотелось ничего другого. Хотелось каждый день, каждый час жить, как теперь, с Лео, с темнотой, с теми, кто не навязывается.
Только вот этот день.
Два часа, раз в неделю. Когда нужно быть чистой. И видимой.
Лео много раз говорил, что это, мол, не обязательно. Много раз смотрел на нее, прежде чем она покидала комнату, просил остаться.
Один-единственный раз в неделю без защитной пленки.
Она этого не любила. Но знала, что так надо. Ради себя самой. Ради лекарства. Его всегда хватало ровно на семь дней, и этот способ — самый простой. Ей необходимо чувствовать себя спокойно, а Лео необходимо переносить свет, который распугивал больших крыс.
Он делал все. А она могла сделать только это. Таков ее вклад. Иначе в ней не будет нужды.
Она снова примет душ.
Оттолкнет руки, которые с давних пор преследовали ее всякий раз, когда она открывала кран, и крепко вцеплялись ей между ног, пока одна лишь вода проникала между их телами.
Она громко хихикнула.
Получилось.
Стоит только напрячься, крепко сжать кулаки, смешки сразу тут как тут.
Лео спал крепко и проспит еще несколько часов. Он лежал на животе, как почти всегда, уткнувшись лицом в матрас.
Она чувствовала себя одинокой.
Осторожно раскачивалась в кресле, взад-вперед, сигарета, его медленное дыхание.
Пропади он пропадом, этот день.
Она не могла прогнать собственные мысли, ей нужно поговорить, просто поговорить, о чем угодно, но с кем-нибудь, не с самой собой.
Красная куртка висела на гвозде у двери, она надела ее, в туннеле, что вел на север, всегда зябко, дует там очень.
Две сотни метров, если пойти ближней дорогой, и почти вдвое больше, если выбрать любимый путь, по старой бетонной трубе, где можно идти выпрямившись во весь рост.
Комната у него маленькая, больше похожая на случайную выемку, можно пройти мимо и не заметить, ведь чуть дальше впереди — огромное помещение, настоящий зал, занимающий большую часть пространства под парком вдоль Игельдаммсгатан.
Миллер сидел по-турецки, прямо на земле, он был один, как она и надеялась. Полосатая шапка надвинута на лоб, кустистые брови, волосы возле щек растрепаны еще больше, чем несколько часов назад, когда он вместе с безымянным стучался в их дверь, на подбородке многонедельная щетина.
Она знала, что лицо у него доброе. Правда, сейчас не разглядишь.
— Можно войти?
Он кивнул. Он как Лео. Скупой на слова.
Она опустилась на коленки, вползла внутрь. Через метр-другой стало попросторнее. В полный рост не встанешь, но почти.
Он достал нераспечатанную пачку печенья:
— Хочешь?
— Нет.
— Сигарету?
— Да.
Миллер отложил печенье в сторону, разыскал табак и бумагу в одном из многочисленных карманов. Посмотрел на нее:
— Сегодня?
Он знал, куда она собирается. Знал, что она принесла с собой. У всех у них, по сути, одинаковая история. Маленькие девочки, дети, сбежавшие из дома, чьи-то руки, которые о них позаботились, приютили на неделю, на месяц. Ему это не нравилось, но он молчал. Обычно они опять исчезали, прежде чем он успевал запомнить их имена. Но были и такие, как она. Те, что не уходили. Грязь, сажа, нечистоты становились для них защитным покровом, оболочкой, без которой они были словно прозрачны.
— Сегодня.
Она оставалась здесь дольше всех прочих. Года два уже, а может, и больше. Пришла сюда совсем маленькой девочкой. Теперь она стала другой.
— Ты ведь поступаешь так, как хочешь.
— Всего на час-другой.
— Как хочешь.
Миллер любил ее. Но никогда никого не выдавал.
До того дня, три недели назад.
Он долго обдумывал свое решение. Она такая молоденькая, такая хрупкая… он боялся, что задним числом пожалеет, однако теперь, глядя на нее, не чувствовал сожаления, не раскаивался, он поступил правильно, иной раз и так бывает.
Ах ты, малышка.
— Только на час-другой. Ну как?
Она попробовала улыбнуться. Даже рассмеяться.
Ах ты, малышка, малышка.
Он все тщательно продумал. И выбрал сестру милосердия, Сильвию, пожилую женщину, которая работала в общине Святой Клары и несколько раз в неделю приходила на угол Фридхемсплан, раздавала кофе и бутерброды.
Я проболтался, рассказал о тебе кой-кому наверху, ради твоего блага.
Три недели назад. Он взял кофе и попросил сестру милосердия отойти в сторонку, подальше от чужих ушей. Эта женщина когда-то сама жила на улице, а потом изменила свою жизнь, она попусту не болтала, он ей доверял. Они отошли к автобусной остановке, и он рассказал о девочке, которая живет в подземельях и не возвращается наверх. Он больше не в силах с этим мириться. Два с лишним года видел ее в коридорах и знал, есть люди, которые тоскуют по ней.
Тебе здесь не место, ты слишком молода, чтобы прятаться.