Здесь обитателей было много больше. Но обретались они тут не подолгу. Коридоры метро зачастую давали случайный приют наркоманам и тем, кому не было нужды забираться поглубже.
Она спешила поскорее пройти мимо них, хоть и не бежала. Они лежали и сидели повсюду — в нишах и выемках каменных стен. Она смотрела на них, кой-кого узнавала, но они не обратили на нее внимания.
Здесь все полнилось скрежетом.
Резким, визгливым звуком железа по железу, когда большие колеса идут по рельсам.
Вдали, где огромный туннель разветвлялся на два поменьше, мерцали два красных огонька — хвост удаляющегося поезда.
Она взялась за второй ключ, обычный. Провела ладонями по синей ткани брюк и куртки. За несколько минут нужно открыть три двери, подняться по двум лестницам и пересечь вестибюль станции «Фридхемсплан».
Никто не станет задавать ей вопросы. Никто не станет смотреть на нее. Униформа — ее защита.
Раз в неделю, один-единственный час.
Она каждый раз забывала, какой здесь шум, как здесь пахнет, забывала всех этих людей, которые словно бы только и делали, что сновали вокруг.
Помещения для сотрудников городского транспорта находились как раз над вестибюлем метро. В обеденное время тут было полно народу: водители автобусов, машинисты метро, дежурные сидели в простеньком буфете, заправлялись принесенной из дому едой, переодевались в раздевалке.
Она вошла в тесный зал, чуть не столкнулась с мужчиной, который, бурно жестикулируя, разговаривал по висящему на стене телефону, миновала туалеты и оказалась в душевой, где слегка пахло одеколоном и было жарко от испарений.
Ей повезло. Здесь всего одна женщина. Пожилая, темноволосая, она сидела нагишом на скамье перед стойкой с двумя фенами и огромным зеркалом. Женщина улыбнулась, кивнула ей:
— Заступаешь?
— Что?
— На смену или со смены?
— Со смены.
— Я тоже. В пять утра заступила. Муторный нынче день, должно быть, из-за мороза машины не заводятся.
Она уселась в глубине комнаты, спиной к громадному зеркалу. Она никогда не смотрелась в него, не любила, там была не она, как и в том, продолговатом, в золотой раме, что висело дома на стене, над афишей Робби Уильямса.
— У тебя тоже выдался суматошный день? Вид больно усталый. Конечно, сидеть на контроле среди этакого столпотворения…
Женщина была невероятно толстая, пышноте-лая, так и хочется зарыться в эту плоть, спрятаться. Она покосилась на нее. Мама выглядела не так. Всегда казалась девочкой, тоненькой, угловатой.
— Верно?
— Что?
— Суматошный день?
— Да.
Три душевые кабины. За светлыми пластиковыми занавесками.
Проклятая вода.
Узкие трубы порой фыркали, повизгивали, особенно в холода.
Проклятая, проклятая, проклятая вода.
Она разделась. Униформу сложила кучей на скамье. Чувствовала, как женщина смотрит ей на спину, на ее красную кожу, на грязь. Смотрит, но молчит, они все молчат. Секунду-другую было тихо, потом заработал фен, женщина принялась напевать, они всегда напевали, но мелодия тонула в надоедливом урчанье воды.
Она задернула занавеску. Белые птицы на бежевом полиэтилене. Она смотрела на птиц и плакала, все еще сухая, потому что кран никак не откручивался.
Руки на заднице, между ног, на груди.
Она открутила кран, теплая вода брызнула на кожу, смывая защитную пленку.
Женщина ушла из раздевалки. Она напевала и когда фен отключился, напевала тихо, монотонно, открывая и запирая свой шкафчик, большое тело мелькало в щелке между занавеской и кафельной стеной, сначала голое, потом в гражданской одежде, а затем она исчезла в коридоре.
Ожидая за занавеской, пока раздевалка опустеет, она совсем озябла, вода облепила кожу словно клей, и, хотя она взяла из корзины с грязным бельем полотенце и долго вытиралась, толку было чуть.
Форма как бы еще выросла в размерах, она это чувствовала, когда стала чистой. Но слезы унялись.
В зеркало она не смотрела. Смотрела в пространство, пока не вышла из душевой. В коридоре на стене возле буфета висели часы. Но она глядела в пол, кивнув двоим в синем, и быстро подняла глаза, когда проходила мимо тех, что ели и громко разговаривали. Без пяти двенадцать. Она успеет.
Лестница в вестибюль метро, потом на улицу, в суету людей и автомобилей, через Дроттнинг-хольмсвеген.
Обычный многоквартирный дом.
По одну сторону от подъезда магазин детских колясок, по другую — магазин рам и окон.
Код она помнила наизусть, на лифте не ездила: он был тесный и от малейшего движения весь ходил ходуном. Приемная располагалась наверху, в квартире, одинокая дверь на довольно просторном этаже.
Она вошла без звонка. Мягкий светлый ковер на паркетном полу, четыре стула с прямыми спинками, стол с газетами и журналами, аккуратно сложенными в одинаковые стопки. Красивая приемная, в другое время полная пациентов.
— Заходи.
Кабинетов было два, но она заходила только в тот, что побольше, с жесткой кушеткой для простых операций. Мужчина выглядел вполне дружелюбно и, открывая дверь, всегда улыбался. Лет пятидесяти, с ухоженной бородкой, в которой поблескивала седина. Высокий, как Лео, но более прямой и крепкий. Под распахнутым белым халатом виднелась голубая сорочка и джинсы, которые стирались нечасто, туфли на нем были черные, узконосые, ее отец всегда носил такие.
— Вот то, что тебе нужно.
Он протянул ей бумажный пакет. Она знала, что в нем. Семьдесят семь таблеток стесолида, шестьдесят три — могадона и три — лития.
— Как раз хватит на неделю.
Она кивнула и сунула пакет в один из карманов неуклюжей униформы. Дело в том, что он берет ее. Она подошла к кушетке, начала молча раздеваться. Нет, не в этом. Холодно, воспаленная кожа была краснее, чем обычно. Скорее… скорее в том, что он делает это, когда я чистая, без препятствий, вот именно.
Она не сводила глаз с двух длинных трещин на потолке.
Это помогло, так было уже двадцать два раза, она считала.
Когда она была моложе, все обстояло куда хуже.
Она привыкла так думать.
Душ, вода, помогавшие рукам добраться до нее, — только начало. Одиночество и невозможность уйти — вот что самое ужасное.
Теперь все иначе.
Когда этот получит свое, он сразу станет незнакомцем, она сможет уйти отсюда, в туннель, к Лео и всему тому, что делало ее грязной и защищало, не как тогда, когда ей приходилось оставаться дома и по-прежнему видеть их на кухне, в передней, в гостиной, знать, что они здесь, эти руки.
Эверт Гренс задремал.
Где-то по комнате двигалась тень. Он медленно покачивался на стуле, туда-сюда, крепко цепляясь за то, что так легко вытерпеть.
Ты лишь играл со мной, так уходи же.
Голос, музыка, текст — он помнил их наизусть, мог когда угодно вновь переживать все, что было тогда, все эти годы, так недавно.
Возьми назад кольцо, подаренное мне.
Это его мир. Кассетник, записи Сив Мальмквист, письменный стол, заваленный папками с текущими делами, диван для посетителей, где сейчас сидят Свен и Херманссон и где он временами ночует.
— Эверт?
Еще примерно полторы минуты, припев повторяется три раза, он откашлялся и запел вслух, это было другое время, их время.
— Эверт, пора начинать.
Гренс раздраженно тряхнул головой. «Ты лишь играл со мной», альбом «Foolin' around», запись 1961 года. Еще пятьдесят секунд, еще раз хор, еще раз припев. Потом он взглянул на посетителей и улыбнулся. Два хороших человека. Порой ему приходило в голову, что, наверно, он все-таки хоть что-то делал правильно и чем-то заслужил этих людей. По дороге из больницы они со Свеном закусили в паршивеньком ресторанчике на Санкт-Эриксгатан, где иной раз прятались, желая передохнуть, обед так себе — пресное, как трава, мясо в бесцветном соусе. Херманссон сказала, что ей некогда, заморит червячка бананом и йогуртом. Целый год, подумал он. С прошлого лета она топчет коридоры городской полиции и уже стала одной из многих, кто обедает на ходу. Беспорядочность как часть ходячего представления о стокгольмце, который всегда в пути. Интересно, дома она тоже избегает кухни? Он представил себе собственную плиту, которую нет нужды отмывать, плиту без единого пятнышка жира.